II
Год назад или, может быть, даже несколько месяцев Тони был бы расстроен этой встречей с Гарольдом и Уолтером и всем, что они говорили. Он думал бы обо всем этом, сомневался бы в самом себе и не мог бы с уверенностью сказать, не правы ли они в конце концов. Теперь же не прошло и десяти минут, как он уже совершенно выбросил из головы и их самих и их нравоучения. Разумеется, они преисполнены житейской мудрости, мудрости своего мира, но только это не его мир. То, что они говорили и чувствовали, лишь слегка задевало его, но, по существу, это его нисколько не трогало. И он радовался и торжествовал, как будто открыл, что стал неуязвимым, — а то, что они считают его дураком, не беда. Если стремиться стать юродивым ради Христа, это слишком самонадеянно, то, во всяком случае, можно осмелиться быть дураком ради спасения своей жизни.
В течение всего остального дня он с чувством какой-то почти отрешенной нежности неотступно думал об Эвелин. Оглядываясь назад, быть может, с присущей всем склонностью идеализировать тех, кого знал в далекой юности, и свои чувства той поры, он готов был поверить, что Эвелин обладала каким-то чудесным даром, который принуждена была скрывать от мира. Посредством своего прикосновения она могла сообщать — как трудно найти нужные слова! — ощущение интенсивной физической жизни, настолько более прекрасной, чем обычная жизнь, что ее бы следовало назвать «божественной». От ее прикосновения крошечное пламя его жизни вспыхнуло ослепительно ярко, как вспыхивает огонь, перенесенный из обыкновенного воздуха в кислород. Это было одно из тех переживаний, которые помогли ему понять, что, собственно, ему нужно от жизни. Он спрашивал себя, развилось ли с годами у Эвелин это качество, или оно было вытравлено, поскольку общество неизменно старается уничтожить его в сердцах молодежи. Он с горечью думал об упорной, бесплодной борьбе, которую ему пришлось вести в течение долгих лет; ведь лучшие годы своей жизни он истратил зря, чтобы вернуться к тому же, чем он жил в двадцать лет. И с какими тяжкими ранами!
Чем больше думал он об Эвелин, тем глубже проникался убеждением, что было бы большой ошибкой, своего рода профанацией, пытаться возобновить близость, возникшую между ними в Вайн-Хаузе. Не полная в одном отношении, она все же была завершенным переживанием. В нем не было ничего незаконченного, не было чувства, что кто-то им помешал, лишил их чего-то… Ему вдруг стало жаль, что он согласился на свидание с Эвелин, и он даже подумал, не позвонить ли ей в отель и сказать, что не может прийти. Но это было бы уж чересчур бестактно. Тони утешал себя мыслью, что они спокойно побеседуют за обедом, понимая друг друга с полуслова, не прибегая к прямым высказываниям, и Эвелин почувствует, что какая-то частица того, чем она была для него всегда, продолжала жить в нем. Если в ней хоть что-то сохранилось от прежнего, она поймет, что почтительная нежность гораздо более драгоценна, чем откровенное ухаживание, которое непременно приведет к позорной неудаче. А если нет…
Придя в Резиденси-отель, Тони с удивлением услышал, как псевдодворецкий сказал, обратившись к лакею: «Проводите этого господина в апартаменты номер три». Слово «апартаменты» зловеще напоминало англо-индийскую претенциозность. Тони ввели в комнату, в которой топился громадный безобразный камин. Здесь висели тяжелые репсовые драпировки, были наклеены обои в стиле короля Эдуарда, а почти посередине стоял аккуратно накрытый на две персоны стол. Лакей сказал:
— Миссис Моршед сейчас выйдет, сэр, — и удалился.
Тони подошел к камину, где рядом с большим креслом стоял другой стол — жалкая имитация чудесных флорентийских столиков, красиво выложенных цветным камнем. На нем валялось какое-то рукоделие и были небрежно брошены два или три романа, но внимание Тони сразу привлекли три фотографии в рамках: на одной был изображен мужчина средних лет в белом костюме, какие носят в тропиках, с пробковым шлемом в руке, на других — два мальчика в итонских воротничках и школьных фуражках. В наружности старшего не было ничего особенного, но грустное выражение лица младшего мальчика, как показалось Тони, чем-то напоминало тонкие черты Эвелин. Он взял портрет в руки, чтобы поближе рассмотреть его, — да, конечно, здесь есть что-то от стройной девушки, которую он когда-то знал.
Он так углубился в созерцание портрета, что не услышал, как отворилась дверь. И вздрогнул, когда высокий, звонкий, несколько властный голос произнес:
— А, вы любуетесь моими сокровищами?
Тони поспешно поставил рамку обратно на стол и пошел навстречу Эвелин со словами:
— Прошу прощения, Эвелин. Ну, как вы поживаете?
Они обменялись рукопожатием, и Эвелин посмотрела на него таким пристальным, испытующим взором полкового начальства, что Тони почувствовал себя неловко.
— Так, значит, вы — Тони! — сказала она. — Выросли и пополнели, но я бы всегда и везде узнали вас. Так, так!…
Был какой-то оттенок в этом «так, так!», который невольно внушал мысль, что вас уже взвесили на весах и вес ваш найден неудовлетворительным. Тонн смутился и не находил, что сказать, может быть, потому, что живая Эвелин, стоявшая перед ним, была так непохожа на ту Эвелин, которую он знал и рисовал в своем воображении. Даже в самые мрачные минуты он не представлял ее себе таким воплощением мэм-саиб, приехавшей погостить в Англию; впечатление это еще усиливалось несколько вышедшим из моды вечерним туалетом и довольно безвкусными драгоценностями. Он почувствовал, что совершил gaffe [145], явившись не во фраке, — а то, что его визитка была — реликвией тех дней, когда он еще одевался у Сэвайль Роу, служило слабым утешением. Он решил не извиняться, хотя Эвелин, очевидно, этого ждала, и сказал:
— Я не мог не заглядеться на фотографии ваших сыновей. Мне показалось, что в лице младшего есть что-то от вас, той, какую я знал когда-то.
— Они такие очаровательные, мои сокровища! — сказала Эвелин, игнорируя его замечание о сходстве, она говорила покровительственным тоном материнского собственничества, который всегда возмущал Тони. — Мне очень жаль, что вы не видели их до того, как они уехали в школу. Джим — настоящий спортсмен, уж если работает, так работает, а играет, так играет. Он, наверное, возьмет первенство школы в этом семестре. Младший, Боб, немножко нас беспокоит. Вечно сидит на одном месте, о чем-то мечтает и совсем не интересуется тем, чем должен интересоваться мальчик. Мы оба решили, что ему необходима дисциплина, здоровая товарищеская среда, чтобы немножко его расшевелить. Конечно, он еще слишком мал, чтобы жить вые дома, но мы устроили его в подготовительную школу. Мне, уверяю вас, пришлось напустить на себя ужасную строгость, когда мы расставались. Я не хотела, чтобы он расплакался при всех и осрамил меня и себя в первый же день. Джим, конечно, совсем другой, он как будто и не скучает по дому, хотя аккуратно пишет нам раз в неделю. Но я надеюсь, что здесь выбьют дурь и из Боба. Кстати — у вас есть дети, Тони?
— Нет, — сказал Тони, ставя на место портрет Боба с немым восклицанием: «Увы, бедный Боб!»
— Ну, тогда вам это все неинтересно.
— Наоборот, очень интересно. Я бы дорого дал, чтобы знать, что дети в таком возрасте думают о нас и о том мире, который мы оставляем им в наследство, — Я уверена, что они не ломают себе голову над такими глупостями, — сказала, рассмеявшись, Эвелин и нажала кнопку звонка. — Какой коктейль вам?
Мартини? Сайд-кар?
— Благодарю, никакого.
— О, но вы должны непременно выпить. Я буду пить сайд-кар. Но если вы не любите коктейлей, выпейте хересу.
. — Хорошо, пожалуй. Благодарю вас.
Когда Эвелин отдала распоряжение лакею, Тонн сказал:
— Маргарит, моя жена, просила передать вам, что она очень сожалеет, что не смогла прийти. Ваше приглашение пришло так поздно, что она не могла отказаться от визита» который должна была сделать.