Литмир - Электронная Библиотека

– Serge [15], – сказала княгиня, – оставь Лизочку в покое, у нее голова болит…

Мальчик пребольно ущипнул Лизу за руку и сказал, отходя прочь:

– Противная старуха!

Наши рождественские радости померкли перед этим страшным событием. Мы заторопились, и не прошло и трех горестных дней, как наш поезд потащился в обратном направлении. Хотелось надеяться, что столичный яд не распространится до калужских лесов, где мы опомнимся и воспрянем духом. Но отрава была сильна, и вот минуло три месяца, а действие ее не проходило. Внешне, казалось, все протекает как должно, но все протекало под действием этого яда, и исцеления от него не предвиделось.

– Сдается мне, – сказала я Тимоше, – что твои бывшие друзья рискуют не только репутацией.

– Разве бывшие?… – спросил он в меланхолии. – Когда заходишь далеко, трудно остановиться… и вообще… когда заходят слишком далеко, это уже не риск… Они ведь меня не спрашивали… – И вдруг спросил, бледнея: – Вы меня одобряете?

– Одобряю, Тимоша. Это не для тебя, – сказала я, теряя присутствие духа, – Я ведь тревожусь не только о Лизе.

Он засмеялся.

Итак, посмеиваясь и сомневаясь, отчаиваясь и надеясь, мы продолжали класть свои хрупкие кирпичи, не задумываясь, ровно машины. Мы поступали, как все, и стены росли, и только, наверное, я одна в нашем бескрайнем муравейнике не могла взять в толк: что это, для чего, кому нужно, почему именно так и для чего я сама, если и без меня все это будет расти, и подниматься, и обрушиваться время от времени, и вновь подниматься еще выше?

Я могла бы выкрикнуть это в распахнутые окна, собравшись с духом, откровенно и непререкаемо но ни Тимоша, ни Лиза не одобрили бы моего трагического пафоса, а уж об остальных и говорить нечего. Глупо все это. Ни из окон, ни с крыши, ни даже с медынской пожарной каланчи, ни даже с кремлевской башни ни до кого не докричишься… А уж раскинувшись на мягком сиденье старой нашей коляски – и подавно: голос глух, пространства огромны, да и. хочет ли хоть кто-нибудь, чтобы я выкрикивала свои пошлости, нарушая их покой, в этом раннем апрельском поле, едва избавившемся от снега, в моем поле, окруженном моим лесом, к которому, петляя, направляется моя дорога…

Все мое кругом. Даже старый Игнат, сидящий на облучке, изогнутый в крючок неведомой хворью, бывший красавец и палач. Что же он-то успел за свою жизнь? Какие карнавалы запомнились? Я его женила на красивой девке, он не смел ослушаться, даже благодарил, подлец, а вскоре, видимо, уморил ее. По всему было видно, что он. Но ни полицейский исправник, ни домашние, ни свои, ни чужие ничего доказать не смогли. И поджигателей моих в пруд макал, и с французских покойников добро срывал, и гнева моего боялся пуще смерти, ну еще что-то… Вот и все карнавалы…

Коляска мягко бежала по влажному песку. Я велела остановиться и ждать меня. Дорога уходила влево вдоль леса, и я пошла по ней, не зная, куда и зачем. Почему-то торопилась. Конечно, моя маленькая тоска и мои скромные домашние предчувствия – не то, что тоска и прозрения государя, но для меня и этого достаточно. Много ли мне надо, чтобы спешить, задыхаться и с ужасом вглядываться в изгибы дороги, в далекое, ослепительно белое пятно на черном поле, приближающееся ко мне? Я уже все поняла и не сводила глаз с этого пятна. Кровь в ушах глухо застучала. Лошадь всхрапывала где-то за деревьями. Доморощенный палач дремал на облучке. Я шла навстречу человеку в белом все медленнее, медленнее. Он передвигался с трудом, высоко подымая деревянную ногу, седые космы развевались на апрельском ветерке, седая борода, седые отвислые усы, белая рубаха ниже колен, круглое, в морщинах лицо… Он приблизился и опустился на колени аккуратно, плавно, сосредоточенно, будто навсегда…

– Встань, старик, – сказала Варвара расслабленно, – косточки застудишь.

Старик поднялся. Черный крестик покачивался на впалой груди. С близкого расстояния рубаха и космы не казались ослепительно белыми. Все отливало желтизной, ветхостью, разрушением…

– Отвоевался? – спросила Варвара. – Зачем пугал меня? Приходил зачем?

– Повиниться хотел, матушка-барыня, да как ни приду, сказывають, занедужили, мол, барыня…

– Ну вот встретились, – Варвара глядела строго, – чего же ты хотел?

– Повиниться хотел, – сказал старик.

– Одного не пойму, – нахмурилась Варвара, – за что ты меня сжечь собирался? Я тебя поила, кормила, пальцем не трогала…

Ветерок усиливался. Варвару знобило. Гнева не было. Ни гнева, ни жалости. Одна нескончаемая тревога, дурные предчувствия. Неужели, подумала она, вот так теперь до скончания века терпеть эту тревогу? Так боялась, так мучилась, думала она, а столкнулась нос к носу, и ничего – ни злобы, ни боли…

– Прости, матушка, – сказал старик, – мы ваши милости помним.

И непонятно было, не то рыдал, не то насмехался.

– Значит, жив остался? – спросила она, тяжело дыша.

– Бог спас.

– А Дрыкин где?

– А кто ж его знает, – сказал старик. – Кого ведь на войне и побило… Прости, матушка…

Она зажала в кулаке серебряный рубль.

Вот так все и свершилось, просто и омерзительно, потому что от старого поджигателя долетал тошнотворный запах разложения. А вы, милостивый государь, кричали о равенстве, подумала она неведомо о ком, а кроме страдания да отчаяния чему научили?… И снова подумала, глядя на старика: а этому-то какие карнавалы запомнились? Кроме того карнавала – никакие. Когда ждал, когда я выбегу из горящего дома, думала она, как буду в ногах у него ползать, молить о пощаде, и он волен будет отпустить меня или казнить, думала она, и толпа, шумевшая вокруг, разогревала его еще сильнее, чем пламя губинского дома, и он задыхался от гордости и страха, думала она. Но гнева не было…

– Бог простит, – сказала она и дала ему серебряный рубль.

Он рубль взял, потянулся губами к ее руке, но она брезгливо отпрянула.

– Прости, кормилица…

– Ступай, – велела нетерпеливо.

Гнева не было. Какой уж тут гнев? Варвару сотрясало, пока она всматривалась в спину уходящего солдата – Бонапартова соперника, спасшего и ее, и Лизу, и эти леса в обмен на деревянную ногу и серебряный рубль из Варвариной холодной ладони.

Озноб усиливался. Коляска катила слишком медленно. В довершение ко всему посыпал мелкий, невесенний дождь. Все мое, подумала, усмехаясь, а сколько людей у меня – позабыла сосчитать.

И вот приехала, и тут нежданно, как всегда, с неба свалился полковник Пряхин.

Он успел постареть, хотя, если не очень приглядываться, все как будто оставалось прежним: выцветшие северные глаза, яркие губы, лукавый баритон, и для всех припасены приятности. Легкий, ловкий, роковой. Он ужинал с нами, как в прежние времена, и петербургские слухи будто обретали плоть, но они-то с Тимошей пикировались через стол, как в прежние времена, все больше сравнивая выгоды воинской службы с вольным помещичьим житьем, и в это шутливое сражение мы все старались окунуться с головой, чтобы, не дай бог, не заговорить о разрушающих последствиях петербургских событий… Даже Тимоша, вот уже три месяца ходивший с отравой в крови, попытался сверкать глазами, заулыбался, воспрянул, даже извлек лист бумаги и набросал столбец цифр в доказательство собственной правоты, даже подмигнул Пряхину… и погас.

– Уныние и трепет, – сказала я, – петербургская болезнь.

– Это почему же? – поморщился Пряхин. – Из-за этих дел? Бог ты мой, и напрасно… Теперь, слава богу, все улеглось как-то, все развивается нормально… первоначальное ожесточение перегорело, поверьте… Вы можете представить себя на месте государя?… Представьте только, как это все выглядело для него… ну, это нам кажется: особые мнения, благородные помыслы, ну, бунтишка, несогласие, шалость, заблуждения… но вы представьте… я бы, например, от страха и ужаса, когда все качнулось, просто велел бы всех заковать и картечью, картечью… Бог ты мой, вы понимаете, как это все свалилось на голову? Тут вообще можно было рехнуться… А нынче спокойное расследование… Да ведь заговор же, бог ты мой!…

63
{"b":"21093","o":1}