Литмир - Электронная Библиотека

В довершение ко всему под самое утро ее разбудила Дуня.

– Матушка Варвара Степановна, Пантелей не в себе… Горячка у него…

Покуда Варвара приходила в себя, привели Пантелея. Этот Пантелей, нынче давно уже умерший, стоял перед Варварой на коленях, кланялся до полу и молча плакал.

– Зажгите все свечи, – приказала Варвара. – Напился, спать не даешь!

– Он говорит, матушка, утопленники из пруда вышли, отряхнулись и в лес ушли, – сказала Дуня шепотом.

Пантелей стоял на коленях, закрыв глаза. Слезы бежали до его щекам, и бороденка блестела.

– Какие утопленники? – рассердилась Варвара. – Какие? Какие?…

– Ну, эти, – сказала Дуня, – наши-то, которых вы велели в пруду казнить, с камнем которые…

– Подглядывал! – крикнула Варвара.

Пантелей зарыдал пуще.

– Да ты скажи, скажи, – уговаривала Дуня, – матушка не обидит. Подглядывал он, матушка, не стерпел… Да ты повинись, повинись… Он, матушка-барыня, спужался весь…

Все тот же невыносимый аромат распространился по Варвариному дворцу. Потрескивали свечи. Генерал Опочинин утверждал, что мы одна семья. Бедный Николай Петрович. Да неужто так, мой генерал? Хороша же семейка! Я Пантелея женила на Матрене, утешала: «Ничего, что глаз один, Пантелей. Она сильная, послушная…» – «Премного благодарны, барыня. Кривая – это ничаво… за все ваши милости… руки-то небось целехоньки».

– Он, матушка, за ними покрался тогда, – тихо сказала Дуня, – они их окунули в пруд-то, как вы велели, а сами-то ушли да еще смеялись сильно, когда окунали. А те-то вылезают из пруда. Вода с них течет, и камни на шее… Они камни скинули, отряхнулись и в лес… Так, что ли, Пантелей?

– Да как же так? – притворно удивилась Варвара.

Пантелей тихонечко завыл.

…Совсем недавно Лиза спросила за завтраком:

– Это правда, маман, что ты Пантелея на Матрене оженива?

– Истинная правда, – ответила я.

– Как же ты смогва? – удивилась Лиза. – Она его любива?

– Ах, Лизочка, – сказала я с досадой, – он же неказист был, ты помнишь? Ну кто бы за него пошел? Что ж ему было, так бобылем и помирать?…

– Так что ж, что бобылем? – строго сказала Лиза. – Это вучше, чем кривая Матрена, вучше. А так опять варварство…

Она вся пылала. Я пожала плечами. Что ей втолкуешь?…Пантелей продолжал выть.

– Уберите дурня, – сказала Варвара.

Пантелея увели. Сна больше не было. Лесная жизнь Варваре уже не казалась заманчивой. Она велела заложить возок. Печальны были и этот лес, и благородные фантазии.

На рассвете выступили. Возы отяжелели. На войне уж коли ты жив, не миновать трофеев. Но, дурачье, эти трофеи мнимые! На них незримые клейма былых владельцев. Не в радость будут они вам, не пойдут впрок, как мой немыслимый трофей, завоеванный когда-то в честном бою у Чистых прудов да так и оставшийся всего лишь трофеем, не источающим тепла, всего лишь трофеем – не больше, дурачье…

Так думала тогда Варвара на исходе горького двенадцатого года, окруженная примолкшей своей свитой, калужскими своими лесами, тоской о потерянном, губительной для всех, склонных к самообольщениям, но на краю гибели все-таки пробуждающей к милосердию. Так думала Варвара, вновь минуя Липеньки, а на этот раз и Губино, от которого потягивало гарью, в промозглом своем возке, удобном для трофеев, но не слишком приспособленном, как выяснилось, для осуществления благородных порывов.

Сержант французский не шел из головы, тот самый, уже не похожий на человека, разложившаяся плоть, потерявшая душу… тот самый, что, видно, в недавнем прошлом умел возлюбленной своей нашептывать соблазны… И неужели обаяние молодости исходило тогда от него? И иссушенные русские пленники, которых не менее иссушенные конвоиры приканчивали выстрелом в ухо конвоиры, тоже полные в недавнее время обаяния, и жизнелюбия, и сердечности… И все они стояли перед глазами… Стоило ли иметь много детей? Она подумала о Тимоше, чужом и малознакомом, затерявшемся где-то в снегах; о капитане Бочкареве, тоже затерявшемся где-то… о генерале Опочннине… Вот как гибнут русские офицеры! В бою-то что? В сражении гибель не штука, думала Варвара, она еще до пули и сабли становится твоей единомышленницей; она твоя профессия, кровная твоя сестра… В бою-то что? А вот у ворот собственного дома, думала Варвара, ожесточаясь, под своими липами с благородным спокойствием разрядить пистолет в этот… как он писал… в квадратный… квадратное лицо оскорбителя, думала проигравшая атаманша.

Ее робко уговаривали остановиться в Губине на ночлег, но она не велела останавливаться, будто движение по лесной дороге могло вернуть утраченное.

Затем пала первая лошадь. Не французская, не трофейная, не краденая – ее собственная. Пришлось раскинуть бивак. Запалили большие костры, будто скликая заблудившихся, озябших, но и вожделеющих к чужому добру…

– А что как, матушка-барыня, французы налетят? – спросила Дуня.

Но налетели, вырвавшись из тьмы, русские драгуны.

Бог подсказал Варваре запомнить лицо командира, красногубое, обветренное, с неопределенной улыбкой. Он представился слегка небрежно, словно только что из буфетной, словно это она к нему прикатила, а он спустился с крыльца…

– Бог ты мой, а мы подумали, французы… а после думаем, что за партизаны? А и в самом деле партизаны… и такая прелестная предводительница!… А ведь еще мгновение, и взяли бы вас в сабли, сударыня. Бог милостив, – осипший на морозе баритон и повязка на лбу.– Откуда, думаю, французы в нашем лесу? Их тут не должно быть… Они гораздо севернее…

– В моем лесу, – сказала Варвара твердо. Он снисходительно улыбнулся.

– Может быть, ваши люди голодны? – спросила Варвара.

Он закрутил головой, будто допустил оплошность, сказал, на нее не глядя:

– Н-да… чертовски, да и они тоже… какая странная встреча… вы такая красавица… ив этом лесу…

Варварины люди были милостивы и щедры. Поручик ел проворно и успевал делиться впечатлениями об окружающем мире. Его вальяжности хватило ненадолго. Ничего зловещего не было написано на его обветренном лице, окаймленном свежими бакенбардами.

Даже и теперь, в связи с нынешними обстоятельствами и его ролью в них, я не раскаиваюсь, что была щедра у того лесного костра в ноябре двенадцатого года. Какая отличная память была у моего гостя, как безукоризненно обрисовал он покойного Николая Петровича и его нелепую служанку с красными руками скотницы и в господском наряде, и пожар Москвы, и свое ранение, и плачущего Тимошу, и какую-то француженку, бежавшую по горящей Басманной… Милый, неумный, сытый, говорливый собеседник, когда б не нынешние обстоятельства… Его фамилия была Пряхин. Я почти успела позабыть ее, да вот это все, что теперь произошло, заставило вспомнить снова.

Пряхин.

5

А в давние довоенные годы, в один прекрасный день меня осенила простая, бесхитростная мысль, способная родиться в голове человека, пришедшего в отчаяние от безуспешных попыток сорвать плод, не подымая рук, войти в дом через печную трубу. Я взялась за перо и написала своему избраннику откровенное письмо.

«Милостивый государь Александр Андреевич!

Вот уже несколько месяцев, как мы с Вами с ожесточением, достойным лучшего применения, решаем мировые проблемы, бравируя самонадеянностью в общем московском кругу. Эти словесные фехтования, может быть, и полезные для придания гибкости языку и изысканности воображению, становятся бессмысленными перед таким, как Вы, наверно, справедливо полагаете, вздором – я имею в виду тот мартовский полдень, когда Провидению было угодно увидеть Вас в моих объятиях. Я знаю, Вы не придаете этому значения, да я, пожалуй, тоже, ибо что могут значить подобные сумасбродства, вызванные отчаянием, или во хмелю, или, скажем, по случаю кончины тирана…

Сам поцелуй, конечно, не значит ничего, так, знак какой-то. Но как быть, ежели в нем открылась некая идея, которая сводит меня с ума, и с той мартовской поры я только и делаю, что стою пред Вами с поникшей головой и жду Вашего слова? Вы знаете об этом? Вы догадываетесь? Или моя сдержанность кажется вам равнодушием? Бога ради, не принимайте это письмо за стон, когда оно почти что вызов, потому что, как я поняла, мне нельзя так уж зависеть от милостей наших традиций. Надо, думаю я, пренебречь молвой и правилами поведения хотя бы настолько, насколько все это мешает разглядеть друг друга…»

51
{"b":"21093","o":1}