еще не настало призывать меня к ответу, и я могу совершенно безнаказанно ходить по Москве… – он решительно поднялся.
– Погодите, – сказала я с отчаянием, – вы не ошиблись? Нам могло показаться…
– Дорогая моя, – сказал он, – с вашей милой наивностью легко принять соглядатая за обыкновенного мародера, но у меня зоркий глаз.
Он был так решителен и говорил с такой строгой грустью, что я уступила, как ученица.
Он ушел, а мы с Тимошей отправились в райские места, которые, как оказалось, тоже подвержены бурям. По пути туда он обнял меня за плечи, его сильная рука согревала меня и успокаивала, и, когда я опустилась в белое садовое кресло, он продолжал обнимать меня. Я была такой маленькой рядом с ним, такой беспомощной! Мне так хотелось расплакаться, прижавшись к нему. Он утешал меня, милый мальчик, а я почему-то вдруг представила его в военной форме. Мундир, несомненно, был ему к лицу, но что же дальше? Черные бархатные его глаза на бледном лице, сильная рука, державшая поводья, золото эполет, змейка аксельбанта – все то, чему мы поклоняемся неустанно, но для чего людям эти пышные, эти высокопарные и многозначительные одеяния? Для того, чтобы пленять наши сердца? Наивное предположение. Значит, для того, чтобы соответствовать своим видом громогласной победе? А если поражение? Ведь все равно при поражении это превращается в рубище… Уж не для славного ль конца? Чтобы лежать на поле брани в этих приличествующих твоему избранничеству одеждах и не походить на грязного разбойника, растерзанного толпой?…
Он тихо поцеловал меня в щеку. Мне следовало бы невеселой шуткой придать этому поцелую оттенок участия, но сил не было.
– Ах, Тимоша, Тимоша, – сказала я, глотая слезы, – чем кончится эта кровавая история? Неужели нам отныне не суждено заниматься обычными делами?…
– Я так счастлив, что вы с нами! – воскликнул он с обычной своей восторженностью. – Вы знаете, Луиза, я вычитал в одной иронической книге, что война насылается на того, кто тщательно готовится к защите.
– Вы верите в афоризмы? – спросила я.
– Конечно нет, – сказал он, – разве можно отнести это к каким-нибудь несчастным американским дикарям, на которых напали вооруженные европейцы?
– Конечно, конечно, – сказала я. – Но ведь они тоже украшают себя перьями и красками, ах, Тимоша!
Господин Мендер вернулся только к вечеру с пустыми руками. На нем лица не было. Он тяжело уселся в свое белое кресло, и я поняла, что случилось самое худшее.
– Представьте себе, – сказал он отрешенно, – ваши предположения оправдались – наш дом сгорел.
– Неужели весь?! – удивился Тимоша.
– О, стены целы, – странно засмеялся господин Мендер, – но остального ничего нет: ни вражеских офицеров, которых я так боялся, ни слуг, ни наших вещей… – он по-стариковски покачал головой. – Я так боялся встречи с французами, и они во множестве попадались мне на пути туда и обратно, но никому из них не было до меня никакого дела. Видимо, произошло что-то серьезное… Да, Кремль горит, и император Бонапарт его покинул… На моих глазах разбойники убили какого-то человека… Не может быть, чтобы французы обо мне забыли…
Его туманные намеки, загадочность, которою он время от времени окружал себя, – все это показалось мне не очень своевременным, и все-таки я нашла в себе силы, чтобы сказать им по возможности бодро:
– Ну что ж, будем принимать жизнь такою, какая она есть. Наши сетования бессильны что-либо изменить, – и мне показалось, что это говорю не я, а какая-то незнакомая, сильная, терпеливая женщина, вдоволь повидавшая на своем веку.
Конечно, двадцать четыре года – это уже далеко не юность, но и не такой зрелый возраст, когда тобой руководит внушительный житейский опыт. Что я могла, имея на руках двух беззащитных людей, один из которых почти мальчик, а другой на грани безумия? Мы жили в совершенно чужом мире. Та Москва, где я имела все и была если не обожаема многочисленными своими почитателями, то уж могла рассчитывать на их признательность и тепло, та Москва не существовала. Я ощутила себя сильной, способной приспосабливаться к жестоким условиям, и это поддерживало меня. В нашем сказочном саду птицы теперь не умолкали и ночью, потому что отвратительный запах гари не давал им покоя. Я уже знала, что творится за нашими стеклянными стенами. Даже такое громадное сооружение, каким был дворец князя Голицына, не казалось больше недоступным. Пламя проникало всюду, а грабители и подавно. Съестных припасов уже почти не оставалось.
В одно прекрасное утро (если можно так назвать этот ужас вокруг нас) мы обнаружили, что слуги паши исчезли. Этого следовало ожидать. Господин и госпожа Вурс подкармливали нас как могли. Наконец вездесущий архитектор сообщил нам, что господин Мендер может стать членом муниципалитета, организованного французской администрацией, за что ему будут давать продукты. Господин Мендер пожал плечами и тотчас собрался в путь. Он был как-то странно оживлен, и вместо обычной бледности этих дней на его лице появился румянец. Он даже торопился. Они отправились вдвоем с архитектором, который тоже надеялся на место в муниципалитете.
– Что-то, видимо, изменилось, – сказал господин Мендер, уходя, – я не знаю что, но французы меня старательно обходят… – и он засмеялся. – Боюсь, что фортуна будет против меня. Наверное, мое место уже занято. Если я им не нужен как жертва, то зачем им нужно меня кормить?
– Я должна проводить вас, – сказала я. – Я не могу отпустить вас одного. Во всяком случае, я должна знать местонахождение этого проклятого заведения.
– Франц Иванович, – воскликнул Тимоша, – не надо им служить, не надо!… Кем вы там у них будете?… Разве мы не найдем себе хлеба?… Не надо, миленький!…
– Франц Иванович будет служить, – сказал архитектор Вурс, – в городском муниципалитете… Это же должность советника… Он будет носить ленту через плечо. Разве вы не хотите, чтобы в Москве был порядок?
Господин Мендер снова пожал плечами, я накинула шаль (все, что у меня оставалось теплого), и мы отправились. Басманная горела. Пламя, раздуваемое ветром, касалось неба. Дворец Куракиных был весь в огне, и из окон первого этажа какие-то солдаты и мужики выкидывали добро…
– Луиза, – сказал господин Мендер, резко остановившись, – мне не по себе… Я не хочу, чтобы вы уходили. Там Тимоша. Я прошу вас…
Мы недолго препирались, и я вернулась обратно. По нашему чудесному саду клубился дым, и вбежавшая госпожа Вурс крикнула, что пожар перекинулся на наше убежище. Могли ли мы, опустошенные потерями и многодневной тревогой, бороться за свое жилье? Да и как это следовало делать, кто знал? Я еще попыталась руководить, я велела Тимоше хватать постели и выносить их на улицу. Он метался в дыму, пытаясь выполнить мою просьбу, но при этом нелепо, по-юношески, стараясь не уронить своего достоинства; я прижимала к груди первые попавшиеся под руку предметы, птицы кричали пронзительно, моля о помощи, что-то скрежетало за тонкой дверью оранжереи, и чей-то стон или крик раздавался за стенами. С треском полопались стекла над головой, и голоса птиц смолкли.
Мы бросились прочь. По огненному коридору выбежали мы на улицу и, найдя укромное, свободное от пламени место, остановились, тяжело переводя дыхание. Госпожа Вурс очутилась рядом с нами, она рыдала и призывала своего супруга. Невыносимый грохот гибнущего здания разрывал наши сердца. Следовало бы бежать прочь, закрыв глаза, но мы не могли этого сделать, так как с минуты на минуту наши мужчины должны были появиться. Огонь расправлялся со всем ужасающе стремительно и злобно. Было жарко и светло. Казалось, день в разгаре, хотя недоброе, черное небо давно уже висело над нами.
Мы нашли относительно безопасное место и расположились там, почти ни на что не надеясь. Силы были на исходе. Не прошло, как нам показалось, и мгновения, а от дворца князя Голицына оставались уже лишь дымящиеся стены, а от нашей чудесной оранжереи – груда развалин. Все было кончено. Мы лишились– всего, если не считать подушки, унесенной Тимошей, и старого жилета господина Мендера, который я с отчаянием продолжала прижимать к груди.