– Ну, все это, положим, злые шутки, – сказал я сурово. – А в чем же истинный смысл, Варвара Степановна? Почему вам надо было эдаким странным способом возобновлять наше прерванное знакомство?
– Истинный смысл? – удивилась она. – Уж будто вы не догадываетесь, любезный мой сосед, – и немного побледнела. – Я полагала, что с вами-то можно без излишних ухищрений, откровенно, все сказать вам, и вы все поймете и рассудите здраво не в пример иным любезным соотечественникам… – Она куталась в золотистую шаль плотнее и плотнее, уже только глаза и губы маячили передо мною, все же остальное было скрыто, словно под золотой чешуей. – Да хотела, миленький генерал, чтобы вы приехали ко мне по метели. Когда другие не решаются, пусть, подумала, храбрый генерал приедет. Ему же это ничего не стоит.
…Сбылись пророчества моей души, когда, с тобой беседуя в тиши заснеженной глуши, мы были рядом. Твой голос мне казался сладким ядом. И думал я: жизнь коротка – спеши… Тут вся моя долгая сорокаиятилетняя жизнь пронеслась передо мною. Я понял, что судьба выкинула счастливую карту. Книги посверкивали корешками. Свечи стремительно таяли.
– Я догадался, – сказал я, – не скрою, этот знак был мне приятен. Вот я и прискакал. – Тут мне следовало приблизиться к ней, погладить по головке, как и должен бы был немолодой многоопытный мужчина юную взбалмошную очаровательную шалунью погладить, и сказать: «Я ехал к вам, чтобы поведать, как вы, Варвара, мне милы… Я рад, что мы соседи… Эти семнадцать верст приобрели отныне особый мистический смысл, и ваша поспешная шутка с бубенчиками, я понимаю теперь, даже она выглядит уместно…» Мне следовало поступить так, чтобы она чего не подумала, не ощутила бы себя, чего доброго, хозяйкой надо мною самим и над всем, что вокруг меня, но я не смог поступить так. – Метель-то все пуще, – сказал я, – как разгулялась, чертовка.
– Я должна сообщить вам очень важное, – проговорила она. – Я тут долго думала под вой метели, – и хмыкнула, – и это я должна сообщить именно вам. Тут ведь вокруг не сыщешь людей, с которыми хотелось бы поделиться самым главным; кроме вас, никого, милый генерал, то есть людей много, всяких господ разных возрастов и воззрений, ох, как много, но таких, как вы, здесь нету. Вы единственный. – Может быть, подумал я, она хочет направиться в Европу и попутешествовать? Такие молодые богатые дамы колесят по Европе во множестве, забивая кареты модными журналами, не жалея денег на приемы, чтобы поразить прижимистых европейцев и тем придать себе больше блеска, а может, даже и отхватить какого-нибудь принца. – Там, у вас, я не решилась, – продолжила она глухо, – при Софье-то Александровне и потому позвала вас сюда. Я позвала вас, а вы тотчас же и примчались, – и снова она хмыкнула из-под золотистой чешуи. Русалка, да и только. – Однажды я подумала, вспоминая вас: вот человек, которому ничего не стоит и по Европе прошагать, сея огонь и смерть, и женщину обворожить… Многие дамочки за вами кинулись бы, помани вы их…
– Варвара Степановна, – сказал я с легкой укоризной, словно дитяти, – какие дамочки, увольте…
– Многие бы кинулись?
– Я старый вояка, – сказал я, совершенно теряясь перед ее глазами, – может быть, и кинулись бы из корыстных побуждений. Да мне-то что?
Та молодая пруссачка от меня отказалась. Это верно. Но были и другие, которых мое рабовладельчество весьма грело. Однажды я чуть было даже не женился. Мне показалось, что я влюблен. Ей тоже. Это бывает. Наш полк стоял в Твери на зимних квартирах. Обстоятельства сложились – лучше не надо: ее родители отправились гостить к родственникам, я жил на прекрасной квартире. Распалились, разогрелись. Все произошло легко и изящно. Я проникал к ней с помощью ее горничной; наконец и она стала посещать меня. Кузьма был моим денщиком и в назначенный час, ухватив ее жаркую ручку, приводил ко мне на антресоли, откуда открывался чудесный вид на окружающие леса. Дальше – больше. Обстоятельства, говорю я, ибо в благоприятном случае они распаляют воображение. Мы ждали ее родителей, чтобы пасть им в ноги, но они не торопились, и слава богу, ибо поближе к весне огонь уменьшился, начались всяческие штучки, обычные в подобных случаях, ну, там голос ее показался излишне пронзительным, нос оказался крупнее, чем этого хотелось, она время от времени топала на меня ножкой. Свидания сокращались. Появились письма, исполненные неудовольствия. В один прекрасный солнечный день пришла пора сниматься с зимних квартир, и тут у меня на антресолях возник ее батюшка. Сказать по чести, я не был коварным совратителем, и, окажись он беспомощным и мягким и стой предо мной, обреченно опустив руки, и заплачь он, не требуя от меня невозможного, я бы сдался, ей-богу, но он кричал, грозил, голос у него был пронзительный, нос громадный… Я молча сходил по лестнице, он торопился за мной следом. Я сел в седло. Он продолжал угрозы, стоя перед самым моим конем. Кузьма сказал ему: «Ваше благородие, конь-то зашибить может боольно…» Хулитель мой отскочил в сторону, оркестр грянул, и мы покинули Тверь. Признаться, совесть меня мучила.
– Вы себе цены не знаете, – промолвила она, посмеиваясь. Внезапно встала, погрозила мне пальцем и вышла. Тут я заметил, что пламя всех четырех свечей потекло вслед за нею… «Сея огонь и смерть…» Вольно ж молодым дамам за утренним кофием выказывать свое отвращение к армейским трудам и осуждать нашу вынужденную непреклонность на полях брани… А едва зазвучат флейта и барабан, не вы ли, милостивые государыни, всплескивая ручками, устремляетесь к окнам и кричите, ликуя, и прижимаетесь на балах к мундирам, пропитанным пороховой гарью, и теряете рассудок, чертовки!… Сея огонь и смерть… Будто бы смерть – наша прихоть, а повержение врага – наш варварский каприз. Нет, любезные дамы, сие есть высший знак, недоступный людскому пониманию, и ваши укоризны смешны-с…
А не был ли я сам смешон в те давние годы, и хотя сомнения уже начинали меня беспокоить, солдатский барабан гремел в душе моей ие переставая, однозначно, упрямо, кощунственно… Так я просидел с добрых полчаса. Пламя свечей сияло, вновь устремленное вверх. Варвара не появлялась. Я даже подумал, что она, переборов себя, явится наконец, приложив загадочно палец к тонким улыбающимся губам, явится и все сладится… Прошло еще с полчаса, а может, и больше. Я сам кинулся по комнатам. Дом будто вымер. Свет был тусклый.
– Варвара Степановна! – позвал я, но никто не откликнулся, никто не пошевелился. – Есть кто-нибудь?! – крикнул я, и тотчас давешняя старушка, Аполлинария Тихоновна, возникла передо мной. Я справился о Варваре.
– Извините, генерал, – прошептала она, прикрываясь ладошкой, – где ж мне знать? Elle se trouve la ou elle trouve bon d’être [1]. A вы что, все ходите и ищете? Vraiment?… [2] – и улыбнулась, как дитя. – Может, она в спальне, закрымшись, плачет, et qui sait, peut-être est-elle partie á Saint-Pétersbourg? [3]
– То есть как в Петербург? – спросил я, раздражаясь.
– Не знаю, – прошелестела старушка. – Извините, генерал, vous vous marier avec elle [4] приехали?…
– Да на ком жениться-то, сударыня? Нет же никого, – сказал я…
…Воспоминания, воспоминания. Тому уже лет восемь…
…Навеки Багратион со мной прощался: безногие генералы в седых буклях обременяют поле боя. И лицемерие его было излишним, не правда ли? Мы бы вместе увиливали от Бонапарта, поругивая то скучного Барклая, то лукавого Кутузова; то высший свет, то низших исполнителей; то возвышенные обещания, то низменные вожделения… А нынче этим заняты они. И без меня бивачные огни сверкают в августовском мраке, и каждый хочет драки: крестьяне, девки и рубаки. Но так, чтоб Бонапарта одолеть, а вот самим чтоб уцелеть!
Свидетелем быть желаю! Благословляю счастливую случайность с завистливой дрожью обыкновенного ничтожества: мол, вы увидите, а я-то что же? И вот в разгар моих мук, сомнений и самоукоров два моих лазутчика откуда-то из-под Вязьмы привозят мне в телеге схваченного ими полкового интенданта господина Пасторэ!