На работу пришел вовремя: в мастерские я никогда не опаздывал.
Весь процесс литья мне уже был знаком. Когда горновой длинной пикой пробивал лётку и расплавленный металл изогнутой, как радуга, струёй брызгал в чан, мы, ученики, прекращали формовать „шишки“ и высыпали из своего угла смотреть. Черный, закопченный цех озарялся багровым светом, наполнялся облаками пара, розовыми, золотыми, зелеными искрами. Рабочие почти бегом разносили в ковшах огненный жидкий чугун, подернутый, словно молоко, пеночкой шлака, заливали опоки. Мы глядели во все глаза и мечтали о том времени, когда это будем делать сами.
Стараясь, по завету Куприна, все знать точно, я решил изучить литейный состав. Однажды, когда поблизости никого не было, я взял из землемешалки щепотку, понюхал: чем пахнет? Запах был тяжелый, аммиачный. Я положил состав в рот, разжевал, стараясь определить на вкус.
— Гля, ребята! — внезапно раздался позади удивленный голос Шлычкина. — Витька литейную землю ест!
От испуга я поперхнулся, проглотил эту щепотку и закашлялся. Сзади меня стояли несколько фабзавучников.
— Это он, наверно, выпил стопку из бачка, что опоки смачивают, а теперь закусывает, — вставил цеховой остряк. — Дать тебе еще, Витя? На, ешь на здоровье, составчик свеженький: тут и землица есть, и графит, и навозец!
И он поднес к моему носу еще горсть литейной земли.
Вокруг захохотали. Я совсем смешался.
— Чего пристали? — с досадой сказал ребятам Алексей Бабенко. — Хлопец нечаянно поперхнулся, а они ржут.
Видно, он догадался, что у меня какой-нибудь опыт с „литературой“, и хотел выручить. Наверно, и Венька Шлычкин это понял; он подмигнул фабзавучникам, обронил серьезно, с невинным видом:
— Это верно. Авдеев писательские опыты ставит. Он еще говорил, что хочет научиться детей рожать. Из книжки такой совет вычитал.
Смех вокруг брызнул еще более подмывный. Цеховой остряк тут же с тревожным видом кинулся щупать мой живот; я в сердцах оттолкнул его на пустую опоку, невнятно пробормотал:
— Совсем очумели? Просто состав разглядывал, хорошо ли размололся.
В ближнюю субботу мы из класса вышли целой гурьбой; я всегда, как бы нечаянно, старался очутиться возле Клавы Овсяниковой. Мне так было радостно лишний раз услышать ее горделивый смех, поймать на себе взгляд оживленных глаз, незаметно прикоснуться локтем к рукаву ее пальто. По дороге в мастерские я громко предложил Алексею Бабенко покататься завтра па лыжах, за поселком. При этом я покосился на Клаву, но пригласить ее постеснялся. Она только улыбнулась, лукаво прикусила губу. Алексей согласился, и мы назначили время.
На другое утро после завтрака он постучался ко мне в окно. Я наскоро оделся, выскочил на крыльцо.
В морозном солнечном воздухе зелеными, розовыми огоньками вспыхивали мельчайшие ледяные иголочки, от кирпичных домов падали резкие горбатые тени. Орешник за поселком красновато серебрился, проступал отчетливо. Мы присели на ступеньку починить одну из моих бамбуковых палок — и неожиданно увидели, что снизу, от Шестопарка, к нам ходко бежит девушка на лыжах, в ярко-голубом вязаном костюме. Мы оба едва пришли в себя от удивления: это была Клава Овсяникова.
Она ловко затормозила возле нашей калитки, высоко дыша молодой, обтянутой свитером грудью. Разрумянившееся на морозе лицо ее казалось прекрасным, из-под вязаной шапочки с помпоном небрежно выбились пряди волос.
— Не ожидали? — сказала она и расхохоталась.
— Как ты здесь очутилась, Клава? — спросил я, краснея против воли. — Ты ведь живешь далеко.
— Очутилась, да и все. Забыл, как ты у нас по Ивановке блукаешь?.. Я думала, хлопцы, что вы уже уехали и я вас не застану.
Я очень обрадовался: здорово ж Клавочка на меня упала», если сама приехала в поселок. Теперь мне придется открыто с ней гулять. Узнает Венька Шлычнин, съязвит: «И ты бабник? Говорил тебе — начнешь за юбочками бегать». Ну и пусть. Мне Клава нравится, я, может, как вырасту, на ней женюсь, и до этого никому нет дела. Я поспешно стал надевать лыжи; жалко, что я ходил на них не очень ловко.
— Я не поеду, — внезапно мрачно заявил Алексей. — У меня крепление испорчено.
Крепление испорчено? Еще минуту назад Алексей ничего не говорил о креплении.
— Что у тебя случилось? — нежно, заботливо спросила Клава и сняла рукавички. — Давайте быстренько поправим.
Он упрямо и отрицательно качнул подбородком. Клава слегка подняла тонкие брови. Внезапно она вспыхнула так, что казалось, из глаз вот-вот брызнут слезы. Девушка встряхнула волосами, через силу улыбнулась мне:
— Пошли вдвоем, Витя? Догоняй?
И, ударив бамбуковыми палками в снег, покатила к окраине.
— Ты что забузил? — смущенно спросил я друга. — Айда!
— Катайтесь сами, — сказал он и взвалил лыжи на широкое плечо. В его чистых зеленых глазах я прочитал укор: а еще, мол, товарищ, писатель, говорил, что интересуешься одной литературой. Не можешь отшить Клавку Овсяникову?
Этого я не мог сделать. Мне представлялся такой редкий случай побыть с ней вдвоем. Сегодня же намекну Клаве, что хоть и решил держаться вдали от баб, посвятить жизнь искусству, но кое для кого готов сделать исключение. И, подавив в себе укоры совести, я наспех кивнул Алексею и побежал за Клавой. Я старался идти «финским шагом», не вихляться, но разъезжался на лыжах, судорожно взмахивал палками.
Впереди открылась заснеженная гора, полого спускавшаяся к далекой железнодорожной линии. На опушке засугробленного орешника слышались звонкие трельки желтогрудой синицы-лазоревки. Увидев меня, Клава расхохоталась, нажала на палки, понеслась еще быстрее. Мне пришлось употребить все усилия, чтобы не отстать.
Легкая тропинка вползла в кустарник, впереди мелькала девичья фигура в голубом свитере и словно дразнила меня. Я вспотел, выбивался из последних сил. На изгибе тропинки Клава не успела завернуть, я наконец догнал ее и, желая поймать запястье руки, с ходу почти обнял за плечи. Одна моя лыжа наехала на ее лыжу, я ощущал на себе ее разгоряченное дыхание, вплотную видел румянец скуластых щек, полный, белый подбородок, небольшие, блестящие, несколько настороженные глаза.
— Вот и догнал, — сказал я, еле переводя дыхание и стараясь принять геройский вид.
— Случайно.
Она тоже тяжело дышала.
Что, если мне ей признаться: «Клавочка, ты мне очень нравишься»? А то просто взять и поцеловать? Зачем же она вдруг явилась ко мне в поселок, поехала в лес? Еще, гляди, смеется, что я такой несмелый. Посвящу ей «Колдыбу» и на весь свет прославлю ее имя в журнале «Друг детей».
— Послушай, Витя, — сказала Клава, и в ее зрачках запрыгали рыжие искорки. — Ты, я слышала, в цеху землю ел. Зачем это?
Я ожидал совсем других речей и растерялся.
— Кто трепанул, Шлычкин? Просто…
— Передают и еще разное: будто… рожать собираешься?
Я готов был провалиться сквозь снег, зарыться в сугроб. Губы у Клавы подергивались от сдерживаемого смеха, она смотрела пристально, с лукавым ожиданием, вдруг еще спросила:
— О чем ты, Витя, всегда думаешь? Говорят, ты скоро с ума сойдешь.
И, кроме жадного любопытства, я ничего не прочитал на се полном лице.
Внезапно Клава резко толкнула меня в грудь, лыжи помешали мне отпрянуть, и я полетел в снег. Клава расхохоталась, завернула обратно, заскользила к городу. Пока я поднялся, пока отыскал в сугробе палки, отряхнулся от снега, она успела выбраться из кустарника. Ошеломленный, обиженный до боли, сбитый с толку, я не очень-то и гнался за нею. Я вдруг стал догадываться, из-за кого Клава Овсяникова подходила в классе к нашей парте, из-за кого сегодня приехала в Красный Октябрь и почему Алексей Бабенко неожиданно раздумал ехать кататься.
Орешник остался позади. С хребтины горба Клава оглянулась на меня, помахала бамбуковой палкой:
— Проща-ай!
Сделала разгон и, взрывая снег, понеслась с горы к железной дороге. Я не поехал вслед за нею. Сняв лыжи, медленно побрел домой в поселок.