В поезде я порвал справку, выданную мне в колонии на имя Бориса Новикова, и даже улыбнулся, по-чувствовав облегчение.
Я не знаю, где сейчас Михаил Антоныч. Жив ли он? Что делает? В колонии мне часто казалось, что воспитатель ко мне придирается; ныне я вспоминаю о нем с огромным чувством признательности. Он первый крепко встряхнул меня и заставил работать. Еще в юности я перестал верить в бога, но теперь, когда вырос большой, понял, что бог есть и бог этот — свободный созидательный труд — самое величайшее, благородное и радостное достижение человечества на земле.
ЧЕРВОННАЯ ДАМА
Свой интернат в Новочеркасске я отыскал на зеленой Ямской улице. Назывался он теперь детским домом и наполовину состоял из девочек. Многие знакомые ребята вытянулись, стали совсем женихами, и я почувствовал себя особенно малорослым. Старший из них, Федька Евликов, как все осетины, смугло-черный, бривший щетину над верхней губой, оглядев меня, удивленно сказал:
— Мы-то думали, Витька, ты теперь буржуй, кажен день колбасой обедаешь. А ты какой-то заморыш… да и одетый в приютскую робу. Видать, зря пошел в дети к тому мужику в кожанке.
Все же за мной укрепилась слава «бывалого», ребята часто приставали ко мне с расспросами о приключениях, и, расхваставшись, я плел им разные небылицы.
В сентябре я поступил в профшколу, начал обучаться столярному ремеслу. Мне нравилось орудовать лучковой пилой, снимать шерхебелем грязный слой с досок, измерять их рейсмусом. Угнетало лишь одно: я совсем не рос и считался пацаном. Скоро пятнадцать лет исполнится, а меня даже не поместили в палату старших ребят.
Был у меня товарищ-погодок Гоха Мычев. До отъезда с князем в Киев мы с ним боролись — кто сильнее, бегали наперегонки. Теперь он вымахал на голову выше меня, раздался в плечах, говорил басом и не однажды насмешливо приглашал: «Выходи, Витек на одну ручку. Может, одолеешь». Лицо у Гохи было прыщавое, с крупным розовым подбородком, лоснившиеся волосы обсыпаны перхотью, но ему кокетливо улыбались старшие девочки, а на меня они и внимания не хотели обращать. Я же тайком заглядывался на их пышные локоны с простенькими цветными бантиками, меня волновали их грудной звонкий смех, короткие развевающиеся юбочки, мелькание голых загорелых ног в неуклюжих казенных ботинках.
Между ребятами разговор о девочках велся постоянно. Обсуждали, какая из них самая красивая и как хорошо бы с ней погулять. Пошляки намекали на свои мнимые победы у «баб» и со смаком рассказывали подробности, подслушанные у взрослых. Каждый старался достать себе или тупоносые ботинки «бульдо», или щегольской картуз, или хоть ремень с медной бляхой, абы только чем-нибудь выделиться из общей массы однообразно одетых воспитанников. В особой моде были брюки клеш, как у матросов, полосатые тельняшки. Каждый норовил сильнее загореть — это расценивалось как признак мужественности и красоты.
В детдоме всех ребят, за исключением великовозрастников, стригли наголо; я тоже попал в общую категорию, и приглашенный из городской парикмахерской мастер, брезгливо держась подальше от покрывающей нас простыни — по ней могла и вошь побежать, — грубо обработал меня машинкой «под овцу». Вдруг кто-то из пацанов ввел «шик-модерн»: брить голову — все-таки не похоже на остальных.
— Взяли б меня к себе, — попросил я как-то Федьку Евликова, который частенько зазывал меня в палату, чтобы послушать о моих приключениях. — Я б вам каждый день рассказывал, как с князем ездил… о книжках прочитанных.
Он собрал морщины на низком смуглом лбу, сделав вид, будто думает.
— Тесно у нас, — заговорил он. — Куда твою койку всунем? А главное, мелковат ты, не похож на старшего. Понял? Хоть бы с какой бабенкой крутил… ну, скажем, с уборщицей или с кухаркой Махорой. Тогда было бы за что принять.
В черных, восточных глазах его словно фонарик вспыхивал. Смеется?
О женщинах и своих удачливых любовных похождениях рассказывал мне и Гоха Мычев. «Знаешь хлебную лавку за углом на Почтовой? Вчерась вошел взять рассыпную папироску — продавщица глазки сделала. Только захоти я — пойдет. У меня, брат, ни одна не сорвется». При этом Гоха вынимал из кармана штанов обломок расчески, старательно взбивал сальные, обсыпанные перхотью волосы. Я сразу вспоминал о своей стриженой голове, завистливо вздыхал, но с показным равнодушием кривил губы. Что мне оставалось?
— Ты еще не понимаешь, что такое с девчонками крутить, — сказал он свысока. — Вот подрастешь, раскумекаешь!
— Подумаешь! — восклицал я уязвленно. — Вздыхать около юбки.
— Любовь — это, брат, о-го-го! — Гоха принимал таинственный вид. — Похлеще даже, чем получить в обед две порции блинчиков с мясом.
У него была собственная колода старых, разбухших от грязи карт. Гоха часто гадал себе, при этом его прыщавое лицо становилось сосредоточенным, брови двигались.
— Кто же эта крестовая дама возле меня? — говорил он, шлепая картами. Может, почтарка Лизута? Она вроде бубновой масти. Стоп, стоп: а не новенькая ли, что недавно в профшколу к нам перевелась? Она, лопни глаза, она! Приударить?
Я тихонько, завистливо вздыхал. Одного не понимал: почему Гоха превратился в парня, а я остался пацаном?
— Ты когда вымахал-то? — с заискивающим любопытством спросил я.
— Думаешь, знаю? Таким же шпендриком был, как и ты, про себя порешил: «Мало жрем». Однова иду по улице — и вдруг дамочка. Фасон а-ля-ля, каблучками чок-чок. «Молодой человек, как пройтить к техникологическому институту?» Меня аж в краску: «Это я молодой человек?» Объяснил по-вежливому, а сам оглядаюсь позорчей. И что бы ты думал? Кто ни пройдет мимо: девчонка, а то и мужик — мне по ухи. Вот тогда и заметил, что вымахал.
Ша! Это идея! Может, и я не замечаю, как расту? Правда, молодым человеком меня пока никто не называл, но что из этого? Я решил мериться по дверному косяку в нашей палате. Оставшись один, встал вплотную, вытянул шею так, что позвонок хрустнул. Сделал отметку. Через неделю снова примерился: стал еще меньше.
Горе мое, лыком подпоясанное! Ведь и я, как и Гоха, давно томился мечтами о барышнях. Да разве хорошенькие польстятся на «шпендрика»? И все-таки я стал присматривать, в кого бы мне влюбиться.
Старшие детдомовские девчонки были для меня недосягаемы, стриженная «под мальчишку» мелюзга меня самого не интересовала. Обе наши уборщицы носили круглые животы и припухшие, зацелованные губы женщин, счастливых своей брачной любовью. Оставалась одна кухарка Махора — вдова лет под сорок, с большими грудями, которая свободно ворочала огромный котел на кухонной плите. От раскаленной плиты широкое в рябинах лицо Махоры всегда было осыпано потом, на мощных икрах цвели нежно-розовые подвязки, и говорила она так зычно, словно играла на трубе.
Перво-наперво я решил обработать себе голову под «шик-модерн». Из всех воспитанников бритва имелась только у Евликова. Хранил он ее в сундучке, завернутую в испревший носовой платок, и в ответ на мой вопрос наморщил лоб:
— Дать-то не жалко, — проговорил Федька, словно раздумывая. — Да ведь о твою башку не то что бритва — косырь затупится. Потом за цельный день не наведешь: а чем мне усы снимать?
Пришлось мне прибегнуть к услугам местной парикмахерской и просить Гоху Мычева. У того и глазки заблестели.
— Об чем толковать? Сработаем. За кем стрелять собрался?
Я ответил, что ни за кем. Гоха сплюнул и сказал, что, конечно, мое дело признаться или не признаться, но раз я такая жила, то дружба между нами пополам и пусть меня бреет соседский козел. Я ему повторил, что ни за кем не собираюсь ухлестывать, но если он даст слово молчать, то могу сообщить по секрету: мою любовь он не раз видал на кухне у плиты.
Гоха вполне одобрил мой выбор.
— Бабы, которые состоят в своем возрасте, — сказал он авторитетно, — они уважают молодых. Это им и языком не чеши о разных сплетнях, только подай парня и чтобы он был в соку.
Я не знал, в соку я или не в соку, но выбирать больше было не из кого.