Каким жалким показался мне Новочеркасск! А я-то раньше считал, что он самый большой город на свете.
Остановились мы в двухэтажной гостинице, по Фундуклеевской, № 6. Весь низ дома занимал украинский театр имени Тараса Шевченко, и невзрачный подъезд его был пышно разукрашен огнями и огромными красочными афишами. Контора театра и сама гостиница помещались наверху; целый день по красному ковру лестницы бегали бритые развязные актеры, слышались ненатуральный раскатистый смех, остроты.
«Отец» круглыми сутками пропадал «по делам», названая мать или спала до обеда, или молча переодевалась перед зеркалом в разные платья. Хоть я жил в одном с ней номере, но мало замечал ее, почти не слышал. Эта молодая, рано поблекшая женщина казалась тенью своего мужа.
В сумерках к нам осторожно стучался курносый еврей в старомодном длиннополом пальто, с рыжим саквояжем, и меня отправляли гулять. Раз, надевая шинель, я замешкался в крошечной передней и услышал негромкий голос еврея: «Ваше золото — это таки золото, и оно имеет высокую пробу! Но и мои червонцы это таки червонцы, хоть они всего-навсего и бумажные!» Меня не интересовало, какими делами занимались с ним названые родители. Новиковы меня ни разу не ударили, кормили сытно, об ученье не заходило и речи: такая жизнь меня вполне устраивала.
В конце недели у отчима повторился припадок эпилепсии. Он опять извивался на полу, скрежетал зубами и выкрикивал что-то про свой знатный титул, про имение и запрятанные драгоценности. Затем он в сапогах лежал поверх розового тканьевого одеяла на двуспальной кровати — обессиленный, вялый, с тусклыми полуприкрытыми глазами. Поздно вечером отчим запер дверь номера, подсел ко мне на засаленный диван, сказал, понизив голос:
— Сегодня в бреду, да еще в Новочеркасске, я проговорился кое о чем. Так вот, Боря, мы тебя любим, и никаких секретов… слушай: я — князь. В Москве у меня четыре каменных дома, имение под Казанью, свой конный завод. Богато жил. Революция все реквизировала, но мне удалось переделать документы на фамилию жены, бежать. Теперь мы пробираемся в город Лондон. Слыхал? В Англии город. При дворе короля Георга Пятого у меня связи, а в тамошний банк я еще до империалистической войны перевел кое-какие ценности. На днях польское консульство выдаст нам визу, и тогда все. Понял? Уедем из Киева. Так запомни: сейчас время тревожное, и коли тебя кто начнет расспрашивать — чекист или жидочки из соседнего номера, смотри не проговорись, что ты у нас приемыш. Иначе знаешь что тебя ожидает?
Он медленно вынул из кармана небольшой плоский револьвер, точно взвешивая, подкинул в руке.
Оставшись один, я выпил целую кружку воды и все думал, что же мне делать. Какие эти припадочные князья отчаянные! Значит, меня взяли из интерната не для холодца, а чтобы завезти в чужую сторону? Ничего не пойму. Зачем это «отцу» понадобилось? Ему хорошо — он бывший буржуй, а каково-то придется мне? Английский король может узнать, что я советский детдомовец, и еще, гляди, посадит в тюрьму. Бежать от Новиковых? Но что я буду делать один на улице? Там и без меня полно беспризорников.
Выпал молодой, нежный, пушистый снежок, а мы все еще жили в гостинице. Забавляясь от скуки, «отец» как-то показал мне три пуговицы: зеленую, красную и белую.
— Какая тебе нравится? Мне нравилась красная.
— Мужик, — брезгливо поморщился он. — Белый цвет — самый чистый предмет. А вот тебе другая поговорка: дурак — красному рад. Как был ты сыном школьной сторожихи, так и остался, а вырастешь… одна тебе дорога — в дворники.
Он тут же поинтересовался, что я еще знаю. Я знал стишок про серого козлика и как от него остались рожки да ножки. Новиков расхохотался и показал мне, как надо при чтении отставлять ногу и закатывать глаза.
После этого я спел «Смело, товарищи, в ногу». Он дирижировал, а я с удовольствием разевал рот, мне нравилось такое «образование». Но «отец» неожиданно сказал, что все нынешние песни крикливы, режут ухо, и затеял вольноамериканскую борьбу. Он гаки не шутя мял мне шею, швырял на пол, я кряхтел и с трудом сдерживал желание укусить его или дать головой в живот. Себя с Новиковыми я чувствовал неловко: называть их папой, мамой, как заправдашних родителей, я не мог, и потом, я совсем отвык от ласки и считал постыдным «лизаться».
— Застенчив ты или дикий такой? — сказал «отец», сев на диван и отдуваясь. — Это плохо. Ты сирота и должен всем нравиться: влезть в душу, будто дым в глаза. Сам же подходи к людям, как вот пасечник к ульям: в сетке. И пчелке не дашь себя укусить, и медок выгребешь. Не по зубам я тебе задал орешек, сынок? С годами поймешь. Время мучит, время и учит.
Приятелей у меня не было, сидеть в номере под «родительским» надзором надоедало. Я старался потихоньку улизнуть на улицу и с папиросой во рту пошататься по Бессарабке или залезть на Владимирскую Горку, откуда открывался чудесный вид на Днепр. Новиковы иногда совали мне мелочь на карманные расходы. Однажды я напился пива и вернулся в гостиницу поздно, когда за обледенелым окном уже вспыхивали фонари. Дома я ожидал выговора. Названая мать пудрилась перед трюмо, отчим, одетый в кожанку, затягивал ремнями дорожный мешок.
— Гулял? — спросил он ласково.
— Так. Возле дома стоял.
— А у нас, Боренька, дела осложняются… — Отчим оглянулся на жену. — В консульстве за визу требуют… — Он сложил три пальца щепотью и потер их, словно что-то пробуя. — Понял? Взятку валютой. И ничего не поделаешь, придется дать да еще и улыбнуться: знаешь, сила ломит, хитрость сгибает, а рубль всех покупает. Отступать нельзя, а денежек-то — фьюить! Вот мы и решили: мама твоя поедет в наше имение под Казанью и выкопает спрятанное золото, а мы с тобой подождем ее здесь, в Киеве. Ладно? Уезжает она сегодня ночным, мне случайно удалось купить билет. Хочешь проводить со мной маму на вокзал?
Я не открывал рта, боясь, что запахнет пивом.
— А хочешь, сходи в театр. Я кивнул утвердительно.
— Вот и ладно, гуляй. А я скоро приеду, сходим в ресторан, поужинаем.
«Отец» дал мне пачечку денег, и, прощаясь, они оба меня поцеловали. Я весело отправился на Крещатик, купил билет в кинотеатр «Шанцер», набрал в буфете всякой всячины: пирожных, бутылку лимонаду, молочных ирисок. Я объелся сладостями, в зрительный зал вошел отяжелевший. Фильм попался про любовь; когда я проснулся, сеанс окончился.
В гостинице швейцар передал мне ключ: я удивился, что Новиков еще не вернулся с вокзала. Ночью я несколько раз просыпался. За стеной сурово, размеренно тикали часы, в углах номера таинственно шуршала темнота, смутно и мертвенно в свете невидимого уличного фонаря мерцали два мерзлых, узористых оконных стекла. Мне было боязно одному, и я с бьющимся сердцем прислушивался, не идет ли наконец «отец».
Но он не пришел. Деньги вчера я истратил не все: хватило сытно позавтракать, но у меня впервые за последние три года пропал аппетит.
Я до позднего утра прождал Новикова в коридоре у перил лестницы, покрытой красной дорожкой, и заплакал.
— Ты, хлопчик, потерял чего? — ко мне важно подошел хозяин гостиницы Гречка, приземистый, с насупленными седыми бровями, в лакированных сапогах и с толстой золотой цепочкой по жилету.
Из номеров повыбегали дамы с голыми ногами, прикрывая груди наброшенным сверху пальто; за ними спешили плешивые мужчины с закисшими глазами, в подтяжках поверх нижних сорочек. От слез у меня распух нос, но я каждому должен был подробно объяснить, отчего я плачу. Все стали оживленно обсуждать: бросили меня родители или их зарезали бандиты.
— Сейчас в Одессе у всех грабителей револьверы, бомбы, — делая круглые глаза, говорила молоденькая белокурая женщина в папильотках. — Они расклеили по улицам объявления, в которых так прямо и предупредили население: до двенадцати ночи в городе все ваше, после двенадцати — наше. Да, да. Представляете? Ужас! А милиция совершенно бездействует.
И она сочувственно погладила меня по спутанным волосам.
Оттого что все меня жалели, я разревелся еще пуще и не заметил, как снизу по мягкому ковру лестницы поднялся еще кто-то, спросил уверенным, барственным голосом: