…Не знаю! Затуманило людям голову! Морок кто на них наслал что ли?
…А как отличаю? Да никак! Эта – за Днепр. Эта – за ногу.
…Молодой был ротный-то! Вот горе родным! После Победы, ведь…
Дядя Витя о чём думал, смотрел своими выцветшими глазами вдаль.
– А ты знаешь, может, и не от их пули нога болит. Может, просто старость уже пришла? Етит её!.. А?..
Друга иметь положено
– А ты, знаешь, у нас в деревне всегда было положено друга иметь. Вот не просто так: вместе бегать, а друг! Не знаю, с каких времен повелось, но так было всегда.
У нас до сих пор даже в армию только вдвоем берут. Военкомат знает… Против слова никогда не скажут. Это, конечно, если разногодки. Если по одному призыву, то… Ну, тут само получается…
Мы сидели на берегу одной из сибирских рек. Сергей, ровесник, из местных, крепкий, высокий, подтянутый мужик, с крупными руками и крепкой шеей, рассказывал о жизни. О своей жизни. О жизни тех, кого знал, кого помнил. Рассказывал о том, как устроен этот мир в его голове.
И мне казалось, что со смертью человека мир становится другим. Уходя человек что-то забирает из него, а мир, потеряв, ищет как бы и в ком бы сохранить придуманный, выстраданный, понятный когда-то, кем-то мир: мир человека, которого уже нет.
Остаются дети, дома, деревья... а мир?.. Наверное, уже не прежний!
Другой. Без того человека, который в нем был, жил, любил, строил...
– ... Вот у меня батя, покойный. Ушли они в армию с другом: Василием Петровичем Шошиным в сороковом. А в сорок первом… Сам знаешь.
...Были они в одном пулеметном расчете. Оба – и есть расчет. Батя-то у меня... повыше меня будет. Да и дядя Василий тоже был не маленький. Крепкие были. Что да как там – на войне было, не рассказывали. Никогда не рассказывали. Сколько не просили… В сорок первом они в село и вернулись. Оба.
Оба ушли и оба пришли. Батя – на костылях. А дядя Василий – слепой.
Зимой пришли. Под новый год. Вот как!
...Потом, правда, батя стал ходить, но только с палкой. Так всю жизнь и проходил. Как он говорил – "с «подпоркой»". Всё смеялся: « Я,» – говорит, – «за семьдесят лет этих палок стер… километры.» Я пацаном был – никак понять не мог, как можно палку об землю стереть?
Теперь думаю, километры – не километры, а немало батька этих палок-то стёр да поносил.
Да и дядя Вася потом видеть стал. Но плохо. Очки у него были… Друг мой – Федька, помню, стырит у него…, а мы давай «солнышком выжигать» через них. Толстые такие. Бывало, смотрит на тебя, а в очках один зрачок… Малый был – боялся даже. Потом привык. Добрый он был. В конторе работал бухгалтером. Наверное, нельзя было для глаз-то?.. А кем можно было тогда быть-то? Я-то родился, батя еще с костылем, правда – одним, ходил, а дядя Василий уже в очках.
Вот они и дружили!..
...После смерти дяди Васи… на день девятый, мы узнали, что батю-то нашего он на себе из окружения-то вытащил. Запретил он бате при жизни рассказывать. А батя, собрал нас всех своих, да пацанов и девок дяди Василия, нас – значит, всех, и рассказал.
Миной их тогда накрыло, а может снарядом. Одной – обоих. Бате ноги посекло, а дядьке глаза. Да и контузило, наверное, обоих. Только пришли когда они в себя, тихо было. А может и не было… Может глухие были оба. Кто его знает? А тогда что? На солнышко иди. Другой дороги нет. Два дня шли. Плакали от боли, а вышли.
… Ну, в смысле, дядя Василий батю нес, а тот дорогу показывал, чтоб, значит, деревья там, ямы обойти… Одним словом: дорогу указывал… Вышли.
В госпиталь обоих. Врач-то тогда и сказал, что дяде Василию нельзя было тяжелого поднимать… А батя-то у меня посправнее меня был-то…
… Вот, значит, батя-то всю жизнь и казнился, что, значит, дядька-то плохо видел…
Вот он на девятый день и рассказал нам всем всё.
… Мамка, правда, его всегда одёргивала: «Вам с Васькой ничего не мешало! И за девками бегать не надо было, сами шли, и на ощупь у вас всё неплохо получалось. Вся деревня – братья да сестры. Да ещё и по соседним деревням родни не сосчитать…»
…Это она к тому, что из мужиков-то они только и остались тогда…
Может, что и было. Что им там было-то, по двадцать с небольшим. Самый возраст.
Потом, правда, вернулись мужики. Но все такие же… У кого, что…
…Мы-то, вот, с Федькой – не братья. Это, уж, точно…
Да у нас и не разберешь теперь, кто, где. Моя младшая за Федькиного среднего замуж вышла. Его Машка, за моего Володьку. Нас у батьки пятеро было, у дяди Василия – шестеро. А есть ведь в деревне и по семеро. Все переплелось. Не знаешь, где кто. Одним жгутом жизнь всех заплела. Всех!
Сергей встал, подбросил в костёр дров, поправил его.
– Приплывет, Федька-то… Освободится и приплывет. Он это место знает, найдет…
...Дела, наверное? Освободится и приплывёт… Лодка у него справная, мотор новый. Приплывёт… Приплывет!..
Сергей стоял неподвижно и смотрел на реку.
В осеннем заходящем солнце его неподвижная фигура казалась бронзовой.
Пахом и вселенная
Что это были инопланетяне – сомнений не было, потому, что тарелка аккуратно поискала место для посадки, потушила свои желтые огни и плавно села на полянку, которая вдавалась в опушку леса, практически вырубленного за эти годы «черными лесорубами».
«Наши бы прохреначили просеку до самой Подгузки», – удовлетворенный своей проницательностью, подумал дед Пахом.
Свернув с дороги в эту самую Подгузку, по которой он шел, направился к диску прямо по заросшему полю.
От тарелки пахнуло теплом и каким-то спокойствием.
«Как от коровы. …Ладно скроена. Сварщики у них добрые», – подумал Пахом, пнув одну из ног. Увидев ровный аккуратный след шва, поковырял его ногтем: «Не иначе, как из титана».
Обошел вокруг, под брюхом лег на землю, стараясь разглядеть где у них стыки с дверью, которая, по его разуменью, должна быть где-то там. Их «на глаз» заметно не было, но был виден слегка серый квадрат, очерченный узкой полоской.
«Кому нарисовали? Кто видит?» – думал Пахом, лежа на спине и разглядывая живот тарелки.
Вдруг откуда-то пришло: «Если нагар, при проходе через плотные слои атмосферы на месте неровностей, то, какого хрена все болтают, что передвигается с немыслимой скоростью? При этой – немыслимой скорости и наличии выпуклостей все сгорит нахрен в плотных слоях атмосферы. А что не сгорит здесь – сотрет там космической пылью, как наждаком. Маскируются…» – рассудил про себя дед и вспомнил журнал «Наука и жизнь», которым он когда-то зачитывался, когда почтальоном была ещё Люська.
«Вот ведь не лень ей было, хоть жара, хоть стужа, в сапогах ходить? Ножки ровненькие. По кой сапоги на таких?..
…Можа, у них несколько режимов-скоростей. А можа, – как амфибия?.. Огнем-то что-то слабо плевалась когда садилась. Не в огне, наверняка, дело…
И цвет-то у него какой-то несерьёзный – так для острастки более. Фейерверка больше, чем делов. А, можа, огонь и не при делах к движку-то?.. Можа, территорию просто дезинфицировала перед тем, как присесть?..»
Пахом развернулся и понюхал землю. Земля пахла землей и ещё чем-то давно забытым.
«Да и характер у неё был легкий. Вот ведь увез, басурман, из деревни… Как облако тенью прошлось по деревне. Была и нету. Как жизнь сложилась на чужбине?
...А, можа, эта самая посудина и ни при чем? Бутафория одна. Дела…»
Дед подполз к ноге и ткнулся в неё лбом. Нога была реальная, теплая. Встал, отошел в сторону, закурил и стал смотреть на аппарат, который ему очень нравился.
«А и то, правду народ бает, что если весчь красивая снаружи, то все в ней, значит, без заковык и в нутрии должно быть».