«…Скажи, Дочь Портного, сколько рейхана на грядке?» «Скажи, Сын Падишаха, сколько на небе звезд?»
Вновь начав прокручивать в голове сказку, Джанали-муаллим поднялся с кровати и пошел в кухню взглянуть на курицу. В кухне солнца еще не было, но из окна виден был залитый солнцем двор. И следя за курицей, упревающей в кастрюле, Джанали-муаллим краем глаза видел и это солнце. Видел он краем глаза и Бузбулак; у матери его Махрух, сидевшей под этим самым солнцем, сейчас должно быть неплохое, хорошее должно быть настроение. На очаге варится обед, а сама она, наверное, присела меж грядок; сорвала немножко рейхана, лука, салата — придерживая рукой уголочек головного платка, она кладет туда зелень. Немного погодя мать возьмет горсть этой зелени и будет есть ее, перетирая лук, салат и рейхан двумя уцелевшими корешками передних зубов. Как бы продолжая разговор, который еще с утра завела сама с собой, Махрух обязательно будет говорить за едой, то тихо, то погромче, то вслух, то про себя… А когда от этой с превеликим трудом сжеванной зелени у нее заноют два ее корешка, Махрух рассердится и станет ругать сына — Джанали-муаллима: «Говорила дурню — женись! Не слушал, ишак упрямый!.. Намаешься теперь! Узнаешь, каково в такие-то годы самому белье стирать, обед варить…»
Поняв, что мать уже не на шутку рассердилась, Джанали-муаллим отвел взгляд от окна. И подумал, что надо съездить в деревню, обязательно надо съездить, хоть на денек — проведать мать и обратно. (В первый же год, как он получил квартиру, мать весной приехала к нему и целый месяц пробыла в городе. А уезжая, предъявила ультиматум: «Пока не приведешь в свой дом жену, ноги моей не будет в этом вашем Баку!»).
Чепуха, конечно, но как она тосковала «в этом вашем Баку!» И через сто лет не забыть! На Махрух больно было смотреть, особенно когда она, стоя у окна, глядела на улицу. Во-первых, потому, что, кроме трамваев, изредка громыхающих по рельсам, разглядывать на улице было абсолютно нечего. Во-вторых, трамваи, которые мать разглядывала в окошко, вероятно, напоминали ей поезда. А в-третьих, стоя у окна, мать наверняка видела не городскую улицу с трамвайной линией, а свой Бузбулак. И поезда, которые виделись ей, когда она глядела на проходящий по улице трамвай, мать все провожала туда — в Бузбулак. И если в ее улыбке, в движениях, в глубине ее глаз проглядывало вдруг оживление, Джанали-муаллим точно знал, сейчас она в Бузбулаке. В такие минуты он и сам видел Бузбулак ее глазами и понимал, что он действительно прекрасен, что только там и жить человеку… Бузбулак, который он видел глазами матери, был прекрасен еще и тем, что он просторен, очень просторен, нет ему ни конца, ни края. И древний он. И хлеб в нем пекут самый вкусный, и вода там самая чистая. Но дело даже не в воде и не в хлебе — в Бузбулаке, который он видел глазами матери, было полно людей. И глядя на дрожащие губы матери, когда та молча смотрела на трамвайную линию, Джанали-муаллим был уверен, что она ведет сейчас беседу с одним из своих многочисленных земляков. Впрочем, он прекрасно знал, что ту же беседу мать могла вести и с горой, и с вороной, и с курицей. Даже с рейханом на грядке.
«…Скажи, Дочь Портного, сколько рейхана на грядке?»
Грядка рейхана в сказке, начинающейся этим вопросом, лежала где-то под чистым, чистым небом, усыпанным бесчисленными звездами. Это прекрасное место (оно и похоже на Бузбулак и не похоже). Блаженный покой, прохлада, и в прохладном покое серебристые звезды струят на грядку рейхана такой чудный свет, что и рейхан сияет, как сияют звезды на небе. Когда Шахский Сын задает Дочери Портного свой вопрос, серебряные глаза звезд устремлены на грядку рейхана. Когда же Дочь Портного отвечает ему, цветы рейхана поднимают головки к звездам. Так однажды вечерней порой в прохладном мире звезд и рейхана и началась эта удивительная любовь. А сейчас был полдень, самая жара, и мать Джанали-муаллима Махруг, держа костлявыми пальцами только что сорванную зелень, не спеша перетирает ее двумя еще уцелевшими корешками зубов. В ветвях невысоких деревьев неумолчно стрекочут стрекозы. А синеватые тени высоких деревьев лежат на прокаленных солнцем тропках, и кажется, что от тропок этих исходит похожее на стрекот кузнечиков назойливое зуденье: «Здравствуй. Джанали-муаллим!.. Добро пожаловать, Джанали-муаллим! Когда ж ты с женой-то прибудешь, Джанали-муаллим?! Седеть уж начал, Джанали-муаллим!..». Болтливые жительницы Бузбулака свободно расхаживают по прокаленным солнцем тропинкам, а он, Джанали, ступает по ним осторожно, с оглядкой, и не потому, что горяча, очень горяча земля, а потому что когда человек в таких годах приезжает в Бузбулак один, он не имеет права по-хозяйски расхаживать по этим тропкам. Потому что, хоть и хорошо посидеть в этакую жару дома или в теми деревьев, вода в роднике не должна течь без пользы, а, значит, обязательно встретишь какую-нибудь с ведром или с кувшином: «Добро пожаловать, Джанали-муаллим!» — и опять тот же самый разговор. И так же громко, с таким же подъемом, — не только деревьям и камням — пивным бутылкам, которые Феттах, с утра пораньше отправившись на вокзал, привез на своих красных «Жигулях» (сейчас бутылки охлаждаются в воде у родника), станут известны эти печальные обстоятельства его биографии… Да, в Бузбулаке много кой-чего такого, и не случайно, размышляя об этом, Джанали-муаллим совсем забыл, что давно уже стоит у газовой плиты и держит в руке крышку от кастрюльки, в которой варится курица.
Джанали-муаллим накрыл кастрюлю и погасил газ. (Курица была готова, но до обеда оставалось еще порядочно времени). Сейчас половина двенадцатого, у них во дворе, в Бузбулаке, солнце еще не добралось до шелковицы. Значит, матери тоже еще не пора обедать. Когда солнце подберется к шелковице, Махруг примется за еду. А когда оно совсем уйдет с их двора, мать положит в ведро единственную испачканную тарелку, и медленно побредет к роднику, — убить время, а встретив у родника одну из самых красивых, самых ловких, самых чистоплотных молодух, хоть чем-нибудь досадит ей за то, что принадлежит не ее сыну, а другому мужчине, и, когда Махруг будет возвращаться оттуда, единственная ее тарелка будет слегка покачиваться в полном ведре… Но сейчас еще рано. Матери еще не пора к роднику. Солнце еще не добралось до шелковины…
Потом бузбулакское раскаленное солнце поднимется выше, встанет посреди неба, и тогда Феттах в пижамных полосатых штанах и белой безрукавке, с пустым ведром в руке спустится к роднику; сперва он опустит ведро в воду — пусть остынет (пока ведро остывает, он и сам малость охолонится, умывшись студеной водичкой), потом наполнит ведро, одну за другой вынет из воды бутылки, поставит в ведро и тронется в путь; пока Феттах не спеша нес домой тяжелое ведро, Джанали-муаллим созерцал голубоватые отсветы, что отбрасывает на желтые тропки Бузбулака зеленая листва. Он видел новые «Жигули», стоявшие в тени ореха возле одной из калиток, слышал радостные вопли мальчишек, бесновавшихся возле ярко-красной машины. Потом солнце ушло с бузбулакских улиц, померкла яркая желтизна дорог, улицы стали сероватыми, Джанали-муаллим увидел на площади, где собираются взрослые (невдалеке от машины, все еще облепленной мальчишками), окруженного толпой Феттаха и поразился — как все в этом мире продажно… Он молча прошел мимо односельчан, взявших в кольцо Феттаха, пробрался к реке и устроился на берегу в укромном уголке. В тот вечер в том укромном уголке Джанали-муаллим сначала сказал речке так: я кандидат наук, меня ценят, студенты одного из самых больших бакинских институтов клянутся моим именем. Потом Джанали-муаллим сказал: я получаю двести сорок пять рублей, у Феттаха зарплата сто пятнадцать (в этом месте Джанали-муаллим не преминул сообщить речке, что Феттах и живет-то в «нахалстрое»). Потом Джанали-муаллим будет настойчиво доказывать речным камням, что так больше продолжаться не может, что рано или поздно все в этом мире должно встать на свое место. И в самый интересный момент, когда Джанали-муаллим скажет о неминуемом торжестве справедливости, он, вскинув голову, увидит в небе луну, и его разговор с луной будет того же примерно содержания. А когда на бузбулакских улицах все затихнет, и Джанали-муаллим будет возвращаться домой из тайного своего убежища, до слуха его неожиданно донесется: «Прощай, Бузбулак, прощай!..» Услышав этот возглас, Джанали-муаллим вздрогнет, потому что голос вроде бы его, но в то же время и не его — голос мальчика лет семи…