— Подозреваю, что вы считаете запах чем-то весьма простым и понятным? — осведомился сержант с улыбкой.
— Запах? А причем тут...
— Запах, доложу я вам, сударь, — самое сложное явление в мире, — наставительно сказал Отвагсон, — и все его тонкости не могут быть восприняты и распутаны человечьим рылом, и понять его суть до конца нельзя, хотя, вот, например, у собак дела с нюхом и пониманием запахов обстоят значительно лучше, чем у людей.
— Это верно, но не нужно забывать, что собаки никуда не годятся как ездоки на велосипедах, — подал голос МакПатрульскин, поворачивая дело другим боком.
— Тут у нас есть такое устройство, — говорил сержант, не прерывая речи даже тогда, когда начинал говорить МакПатрульскин, — которое расщепляет запахи на подзапахи и на межзапахи. Подобным же образом можно расщеплять луч света — с помощью всяких там призм и прочих инструментов. И это все очень, знаете ли, увлекательно и поучительно. Вы даже себе и представить не можете, сколько гадких запахов скрыто в наидушистейшем благоухании очаровательной розы-занозы.
— Есть у нас аппарат и для расщепления вкуса, — сообщил МакПатрульскин, — и вот, знаете, вкус поджаренной отбивной на сорок процентов состоит из — вы не поверите! — состоит из...
МакПатрульскин деликатно замолк, но при этом скорчил такую мину, что сразу становилось понятно, из чего на сорок процентов состоит вкус поджаренной отбивной.
— Есть аппарат и для расщепления тактильных ощущений, то бишь осязательных, то бишь того, что ощущается при касании пальцами, — сказал Отвагсон. — Вот, например, вы, наверное, считаете, что нет ничего более гладкого и приятного на ощупь, чем попка молоденькой женщины, однако если это ощущение гладкости по проведении по ней пальцами расщепить, то могу вас заверить, что вам более не захочется гладить женские попки. Это я вам точно говорю, могу даже заверить это свое сообщение торжественной клятвой. Вот такая петрушка. В самой своей середине гладкость состоит из шероховатости, такой же грубой, как воловий зад.
— Вот когда придете сюда в следующий раз, увидите еще много удивительного, — пообещал МакПатрульскин.
А я тут же подумал, что само по себе это было весьма странное заявление, особенно если учитывать, сколь многое я уже увидел и сколь многое я тащу в сумке. МакПатрульскин остановился и стал шарить у себя по карманам; найдя сигарету — ту самую, которую он затушил об стену, — он зажег спичку и прикурил, но спичку не загасил, показав жестом, что и я могу прикурить от этой спички. Поиск сигареты занял у меня немало времени — я не сразу сообразил поставить на пол свою тяжелую сумку, — а когда я наконец выудил ее из кармана, то увидел, что спичка продолжает гореть ровно и ярко, а черенок вовсе не сгорает.
Мы постояли и в молчании покурили, а потом двинулись дальше. Последний коридор, приведший к лифту, был слабо освещен. На стене возле открытой кабины лифта мне бросились в глаза циферблаты и измерительные приборы, которых, как мне показалось, я на этом месте раньше, когда мы только выходили из лифта, не видел. Рядом с ними располагались вездесущие дверцы. Я находился в состоянии крайнего изнеможения от того, что пришлось тягать тяжеленную сумку, набитую всеми этими вещами, золотом и виски, и мне страшно захотелось поскорее поставить ее на пол кабины и передохнуть. Я уже занес ногу, чтобы ступить в лифт, как вдруг был остановлен криком, который издал сержант, — крик этот перешел чуть ли не в женский отчаянный визг.
— Не входите, не входите в лифт!!!
В голосе Отвагсона было столько неподдельного беспокойства и желания немедленно меня остановить, что я застыл на месте с поднятой ногой, как человек на фотографии, которого сфотографировали в тот момент, когда он поднял ногу, чтобы сделать следующий шаг. По телу прошел озноб. Я медленно повернул голову к сержанту:
— П-п-п-п-п-ааа-чему?
— А потому, хороший вы мой, что пол провалится под низом ваших ног, вследствие чего вы очень быстро переместитесь падением туда, где еще никто до вас не бывал.
— Но почему, почему пол провалится?
— Из-за сумки, мой дорогой.
— Тут все очень и очень просто, — разъяснил МакПатрульскин, — при возвращении наверх в лифт входить можно только тогда, когда весишь ровно столько, сколько весил при взвешивании перед спуском.
— А если все-таки войти в лифт с добавочным весом, — предупредил сержант, — то это приведет к полному и безусловному истреблению вошедшего и погубит его насмерть, и, сколько ни есть в нем жизни, все выйдет.
Я поставил сумку на пол — точнее сказать, бросил ее на пол, и в ней жалобно зазвенели бутылка виски и золотые кубики. Содержимое моей сумки наверняка потянуло бы на несколько миллионов фунтов стерлингов. Прислонившись к стене, выложенной такими же металлическими плитами, что и пол, я стал лихорадочно соображать, что же мне делать, почему все так нелепо получилось и повернулось, и как это все нужно понимать, и можно ли отыскать хоть какое-нибудь «утешение в лихую годину». Голова шла кругом, но одно я понимал прекрасно: все мои планы развеялись в невидимый дым, а посещение вечности оказалось бесполезным и бесплодным, даже злополучным, а может быть, и пагубным. Я провел рукой, как тряпкой, по лбу, стирая с него тяжелые и обильные капли пота. Взглянув в полной растерянности на полицейских, я увидел, что они почтительно улыбаются и вид у них понимающий и снисходительный. В горле от всех моих тяжких переживаний образовался комок, а сердце наполнилось великой печалью и великой тоскою, и великим сожалением. Я чувствовал себя рыбой, выброшенной из воды на пустынный морской берег, от которого при отливе далеко ушла вода. Взгляд случайно упал на мои поношенные туфли, но они вдруг задрожали, а потом и вовсе исчезли за пеленой горючих слез, полившихся из глаз. Тогда я повернулся к стене и громко разрыдался — я не мог сдержать рыданий, сотрясавших меня всего, плакал горько, как малое дитя. Не знаю, сколько времени простоял я у металлической стены, предаваясь рыданиям. Сквозь мои завывания до меня доносились тихие сочувственные слова — насколько я мог расслышать, полицейские обсуждали меня, словно я был пациент в больнице, а они — опытные врачи. Я сполз на пол и когда, в какой-то момент, не поднимая головы, глянул в сторону полицейских, то увидел ноги МакПатрульскина, уносящего куда-то мою сумку. Потом услышал, как открылась тяжелая дверца, как в нишу грубо затолкали мою сумку, мою дорогую сумочку! Тут я снова разразился рыданиями, уткнулся головой в стену и полностью отдался своему горю и тяжкому страданию
Наконец меня осторожно и заботливо подняли с полу и, поддерживая под руки, подвели к тому месту возле лифта, где произошло мое взвешивание, а затем завели в лифт. Вскоре я плохо соображал и почти ничего вокруг себя не видел. Я почувствовал, как кабина наполнилась еще двумя очень большими человеческими существами, воздух насытился тяжелым духом голубой материи, из которой были сшиты их полицейские униформы и которая насквозь пропиталась их человеческими запахами. Когда пол стал сопротивляться давлению на него моих ног и сам стал толкать их снизу, я услышал, как почти у самого моего лица трещит хрусткая бумага. Я открыл глаза и повернул голову. При сильно приглушенном свете кабины я увидел руку МакПатрульскина, держащую небольшой бумажный пакетик. Чтобы поднести пакетик к моему лицу, МакПатрульскину пришлось протянуть его прямо перед грудью Отвагсона, стоявшего неподвижной, огромной глыбой рядом со мной. Вид у МакПатрульскина был несколько глуповатый и смиренно-кроткий. Сквозь хрусткую прозрачную бумагу были видны небольшие разноцветные шарики.
— Конфетки, — ласково сказал МакПатрульскин и потряс пакетик, приглашая меня угощаться. Сам он стал вытаскивать одну конфету за другой и жевать, сосать и громко причмокивать с закатыванием глаз, словно получал от этих сладостей совершенно неземное удовольствие. Я почему-то снова начал всхлипывать, однако запустил руку в пакетик и хотел вытянуть одну конфетку, но вместе с ней вытянулось еще три или четыре, приставшие друг к другу от пребывания в жарком кармане МакПатрульскина. Неуклюже и по-дурацки я попытался разъединить их, но это у меня не получилось, и я засунул всю эту массу себе в рот, продолжая всхлипывать и одновременно сосать и шмыгать носом. Сержант тяжело вздохнул, и я почувствовал, что его горячий бок отстраняется от меня, насколько это было возможно в тесной кабине.