МакПатрульскин засунул свою дирижерскую палочку в то самое отверстие, из которого Отвагсон извлек свою, и повернулся ко мне. Я все это время стоял без движения на одном месте. МакПатрульскин щедрым жестом протянул мне помятую сигарету. Такую сигарету я уже воспринимал как предвестницу беседы, в течение которой мне будут говорить невероятные вещи.
— Ну что, нравится? — вежливо поинтересовался МакПатрульскин.
— Да, ничего, чисто, прибрано, — так же вежливо ответил я.
— А если бы еще вы знали как это удобно, — сказал МакПатрульскин загадочно.
Тут к нам вернулся сержант, вытирающий свои красные руки полотенцем. У него был вид человека очень довольного собою. Я посмотрел на МакПатрульскина, потом на Отвагсона. Они перехватили мой взгляд, передали его один другому так, словно меня там и не было, а потом отбросили его в сторону.
— Это что, и есть то, что вы называете вечностью? — спросил я, может быть, даже с некоторым раздражением. — Почему вы называете это вечностью?
— Пощупайте мой подбородок, — сказал МакПатрульскин, загадочно улыбаясь.
— Мы называем это место «вечностью» потому, что здесь не стареешь, — пояснил Отвагсон. — Отсюда уходишь, не прибавив к своему возрасту ни минутки, сколько бы здесь ни оставаться. Ни рост не меняется, ни размеры. Тут имеются часы с заводом на восемь дней, с отлично сбалансированным механизмом, но они, сколько их ни заводи, постоянно стоят.
— А все-таки, откуда у вас такая уверенность, что здесь не стареют?
— Нет, вы все же проведите пальцами по моему подбородку, — снова предложил МакПатрульскин.
— Все очень просто, — сказал сержант. — Борода не растет. Если прийти сюда поевшим, то сколько тут ни оставайся, не становишься голодным. А если прийти сюда уже голодным, то здесь голод не усиливается, остается таким же. Набитая табаком и зажженная трубка остается полной целый день, и стакан виски будет оставаться полным, сколько б из него ни пить, причем, сколько б ни выпил, остаешься не пьянее, чем в своем наитрезвейшем состоянии.
— Неужели? — неуверенно пробормотал я.
— Я вот сегодняшним утром пробыл здесь долго, — сообщил МакПатрульскин, — а глядите — мой подбородок гладкий, как попка у хорошенькой женщины, а это так удобно, что не надо бриться и можно позволить своей старенькой бритве отлеживаться на своей полочке, что у меня аж дух захватывает.
— А вся эта... а все это место... большое или какое? — отважился я на вопрос.
— А это невозможно определить — большое или малое. Тут и сказать ничего нельзя о размерах, потому что их вообще нет, — услужливо пояснил сержант. — Здесь везде все одинаковое, в какую сторону ни пойдешь, все тянется бесконечно. Мы и понятия не имеем, что здесь и как. Тут ничего не меняется и ничего не кончается.
МакПатрульскин зажег спичку, мы все прикурили, а он небрежно бросил черную, обгоревшую, скрюченную спичку на безупречно чистый металло-плитный пол, на котором эта спичка выглядела как нечто очень важное, но и очень одинокое.
— А почему вы не могли привезти сюда велосипед и все тут на нем объездить, все осмотреть, а потом составить карту? — спросил я несколько наивно.
Сержант улыбнулся и глянул на меня так, словно я был маленьким несмышленышем.
— Велосипед? Это совсем просто, — промурлыкал он.
Я оторопело смотрел, как он подходит к одной из «печных» дверец в стене, крутит какие-то ручки, нажимает какие-то кнопки, потом тянет на себя и открывает массивную стальную дверцу и следом вытягивает из открывшегося отверстия совершенно новый велосипед. На полированных частях велосипеда еще блестела смазка, и я сразу распознал, что это трехскоростная машина. Отвагсон поставил велосипед передним колесом на пол, оставив заднее в воздухе, а потом крутанул его уверенным движением велосипедного знатока.
— Велосипед — это не загвоздочка, но от него толку тут нет, однако это и не важно. Пойдемте со мной, я покажу вам res ipsa[41].
Прислонив велосипед к какому-то аппарату, Отвагсон, махнув рукой призывным жестом, приглашающим меня следовать за ним, отправился в лабиринт аппаратов, заключенных в корпусе прекрасной отделки. Я старался не потерять его из виду. Отвагсон прошел сквозь открытую дверь в стене. Я за ним. То, что я увидел за дверью, так меня потрясло, что у меня даже в сердце заныло, а в голове болезненно застучало. Показалось даже, что сердце вообще остановилось. Передо мной была еще одна зала, на первый взгляд, совершенно точно повторяющая ту, которую мы только что покинули. Но не сама эта схожесть так меня поразила. На стене я увидел открытую тяжелую металлическую дверцу, а рядом, прислонившись к сияющему полировкой корпусу какого-то аппарата, стоял новенький велосипед, весь в смазке. И стоял он точно под тем же углом, что и тот, другой, точнее первый. Когда я увидел обгоревшую спичку, столь бросающуюся в глаза на чистейшем полу, то не мог сдержать сдавленный крик.
— Так что вы думаете по поводу небритья, — спросил невесть откуда взявшийся МакПатрульскин. — Не находите ли вы, что это эксперимент, так сказать неинтерруптибельный, непрерывного действия.
— Неискапабельный и нетрактибельный к тому же, — добавил сержант, — что значит неотвратимый и неизменный.
МакПатрульскин, стоявший у большого аппарата в замечательном корпусе, легко прикасался пальцами к каким-то ручкам и кнопкам. Повернув ко мне голову, он подозвал меня к себе.
— Подойдите сюда, и я покажу вам нечто такое, что и вам интересно будет посмотреть и о чем друзьям захочется рассказать.
Несколько позже я понял: то была одна из его редких шуток — о том, что он мне показал, я бы не смог никому рассказать, так как не сыскалось бы в мире слов, с помощью которых можно было бы описать увиденное. Подойдя к аппарату, я увидел в его корпусе два отверстия: одно, поменьше, нечто вроде воронки, а другое, побольше, в метре под первым, — просто черная дыра. МакПатрульскин нажал две кнопки, похожие на клавиши пишущей машинки, и покрутил какую-то ручку управления. Раздался грохочущий шум, словно тысячи коробок, с болтающимся в них печеньем, валились по крутой лестнице вниз. Я был уверен, что эти падающие штуки вот-вот посыпятся из воронки. Так оно и случилось — что-то во множестве стало вываливаться из воронки и тут же исчезать в черной дыре внизу. Но что можно сказать об этом «что-то»? То, что во множестве вываливалось из воронки, не было ни черным, ни белым — вообще не имело никакого определенного цвета или оттенка, существующего во всем диапазоне от черного к белому; можно с уверенностью сказать: эти «штучки» были не «темными», а «светлыми», даже «сверкающими», но вряд ли можно было бы утверждать, что они были «светящимися». Возможно, это прозвучит странно, но привлек мое внимание не только неуловимый цвет этих «штучек». В них было еще нечто такое, отчего у меня глаза на лоб лезли, спирало дыхание и все высушивало во рту. Но это их особое качество я не могу описать. Только потом, некоторое время спустя, после нескольких часов усиленных раздумий, я понял, чем же эти «штучки» поразили меня больше всего. В них не было ни одного из тех качеств, которыми обладают все известные мне предметы. Невозможно было бы даже определить словами их размеры. Нельзя сказать, какой они были формы, но неправильно было бы и назвать их бесформенными. Они не были ни квадратными, ни круглыми, ни многогранными, ни неправильными — их форму определить невозможно. Равно и нескончаемое их разнообразие нельзя было бы свести к различию размеров. Их вид — хотя и это слово вряд ли к ним применимо — не соответствовал ничему знакомому или виденному мною ранее. Короче и проще говоря — они совершенно не поддаются никакому описанию.
МакПатрульскин снова поколдовал над ручками и кнопками управления, и поток «неопределимого» прекратился. Сержант вежливо спросил меня, что еще я хотел бы посмотреть.
— А что еще можно посмотреть?
— Да что угодно.
— То есть, все, что я захочу, мне покажут?