— Да здравствует! Да здравствует!
Я стоял и прислушивался к пламенным, зажигательным речам ткачей. Тут я заметил, что подходит директор кинотеатра «Венус». Увидев толпу, собравшуюся в фойе, директор удовлетворенно улыбнулся. Я подошел к нему. Он меня узнал.
— Да, вы сейчас пойдете на сцену, подождите минутку, я только зайду в кассу.
Он вскоре вернулся. Я вместе с ним прошел за кулисы.
— Вот, смотрите: вы будете стоять около экрана так, как сейчас… Вас не должно быть видно. Говорите громко, так, чтобы вас было слышно аж на улице! На первом сеансе вы говорить не будете. Вы должны только посмотреть картину и понять, что там происходит…
Директор, оставив меня, исчез.
Киномеханик в кабине дал знак, что первый сеанс начинается. Кинозал был полон рабочих, мужчин и женщин. Все говорили о всеобщей забастовке.
Показывали как раз «Две сиротки»[30] Моретти, картину о Великой французской революции.
Народ был взбудоражен и воспламенен стачкой. Все головы были полны нетерпения и ожидания. В воздухе пахло митингом, демонстрацией, протестом и от тел рабочих — машинным маслом.
Первый сеанс закончился. Зал опустел и тут же снова наполнился под завязку — такими же измученными ткачами. Прежде чем второй сеанс начался, на эстраду поднялся директор и произнес «коротенькую» речь, раскланиваясь во все стороны с милой, приятной улыбкой.
— Почтеннейшая публика! — начал директор. — Дабы доставить удовольствие уважаемым гостям, я специально пригласил диктора, который будет объяснять фильмы. Я не жалел ни расходов, ни трудов, чтобы доставить в Лодзь, в мой кинотеатр «Венус», лучшего диктора. Партии, которой он прежде служил, я заплатил за него баснословную сумму отступных. Диктор, который сейчас продемонстрирует вам, дорогие гости, свой голос, уже вдохновлял митинги в сотни тысяч человек. Фашисты предлагали ему пойти к ним на службу, обещая платить по пять тысяч долларов в месяц. Коминтерн в Москве предлагал ему десять тысяч долларов. Да, господа, целых десять тысяч!..
— Ну, так он фраер, если отказался! — закричал кто-то.
Директор вошел в ораторский азарт. Слова «Коминтерн», «коммунисты», «фашисты» пробудили в нем желание говорить дальше.
Я смеялся и ждал, что после этой речи директора обо мне меня освищут.
«Слава Богу, — думал я, — что, когда я буду говорить, публике не будет видно мое лицо».
— Я сам видел у него письмо от Троцкого, в котором тот предлагал нашему диктору выступать по радио перед миллионами. Но наш диктор — беспартийный, и ему безразличны и Троцкий, и Муссолини, — продолжал мой хозяин.
Вдруг директор спохватился, что слишком уж разрекламировал меня. Он прекратил вопить и сменил тон:
— Наш диктор происходит, господа рабочие, из вашей среды. Он плоть от вашей плоти. Когда-то он голодал, умирал за кусок хлеба, ходил голый и босой, пока не начал свою блестящую карьеру…
Народ от директорских речей заскучал. Некоторые рабочие начали открыто смеяться.
— Хватит! — бросил кто-то твердое, как кулак, слово прямо в лицо директору.
— Давайте послушаем диктора!
— Хватит! Хорош трепаться!
Тут только директор заметил, что пора заканчивать. Он поклонился несколько раз, улыбнулся и покинул сцену, говоря при этом:
— Господа рабочие, сеанс начинается. Сейчас вы услышите диктора.
Мне хотелось убежать. Какой из меня диктор? Я еще никогда не говорил перед большим скоплением народа. Директор крепко подставил меня.
— Ну-с, посмотрим, что вы можете! — и директор хлопнул меня по плечу, уходя со сцены.
Я ничего не ответил. Я был готов к тому, что меня освищут. Был дан последний звонок, и стало темно. Из кабины киномеханика световым потоком хлынул фильм. На экране появилось изображение.
Я начал говорить, боясь провала:
— …французские массы не могли больше выносить иго деспотизма короля Людовика Шестнадцатого и в один прекрасный день вышли на парижские улицы, разбуженные желанием свободы и справедливости, вдохновленные возвышенными словами пророков революции, Дантона и Сен-Жюста, и мощными руками, полными силы и натиска, и грудью, полной пения и жизни, смели крепость монархии и рабства, разрушили мрачную Бастилию…
…Дантон, дух революции, — обратились массы к своему вождю, — веди нас к великой победе, возьми наши тела и наши души и очисти Францию от деспотов и тиранов. Принеси нам свет в наши мрачные жилища и погреба, очисти нашу страну от мошенников и воров, пусть наши дети перестанут умирать, а наши жены перестанут выхаркивать свои легкие от чахотки. Убери с нашего тела червей, которые сосут нашу кровь, отравленную микробами в грязных мастерских и на фабриках! Дантон, дух свободы! Создай из наших грудей и сердец стальную броню, о которую вдребезги разобьются пули вассалов Людовика, его низких рабов и слуг…
Я говорил громко, пламенно и страстно, я слышал, как притихший народ впитывает мои слова…
— …и пушки и пулеметы Людовика Шестнадцатого распахнули свои железные пасти и начали плевать огнем и лавой в революционный народ. Революционеры обнажили свои сердца и с топорами, косами и ломами вступили в битву со швейцарцами, наемными солдатами деспота, в битву с пушками и пулеметами…
…и дети свободы и справедливости победили. Бастилия разрушена. Людовик схвачен. Швейцарцы изгнаны. Трон разбит. Развевается знамя свободы. Звучит «Марсельеза». Французский народ свободен…
Когда закончилась первая часть и зажегся свет, народ бурно зааплодировал.
— Да здравствует диктор!
Мои слова переполняли рабочих, особенно теперь, в преддверии всеобщей забастовки. Зал шумел. Все громко говорили о фильме, обо мне и о французской революции. Говорили, спорили, качали головами и размахивали руками. Споры захватили весь зал, всех, кто был в кинотеатре, — мужчин, женщин и детей. Когда в фильме было показано, как массы танцуют на улицах карманьолу, некоторые бледные женщины с горящими, мутными глазами на изможденных, малокровных лицах плакали. Люди вскакивали со своих мест, тяжело дышали, открывали рты и все, как один, начинали петь «Марсельезу». Музыкантов заставили сыграть «Марсельезу» четыре раза подряд, а потом еще и «Красное знамя»[31].
Когда публика начала петь, в кинотеатр вбежал с большими от страха глазами директор и закричал с отчаянием и испугом в голосе:
— Прекратите петь коммунистические песни! Кинотеатр закроют! Я потеряю свой кусок хлеба!
Никто его не слушал.
Когда на экране появлялся Дантон, народ устраивал ему овацию. Ему улыбались и приветственно махали шляпами со светящимися от радости лицами.
— Да здравствует Дантон!
— Да здравствует! Да здравствует! Да здравствует! — три раза повторила публика.
Короля Людовика освистали.
Бегущих аристократов провожали «за границу» насмешками и висельными шутками:
— Мыши!
— Мыши в княжеском платье!
— Эй, постой! Сейчас догоним!
— Дантон, обрати внимание, они удирают!
С Робеспьером случился инцидент. Народ из-за его непривлекательной наружности и полного ненависти сурового взгляда принял его сперва за аристократа. Когда он первый раз появился на экране, народ его освистал.
— Пошел вон, скотина! Убирайся, черт! — шумели в зале, обращаясь к экрану.
Пожилой рабочий вдруг вскочил со своего места, раздраженно взмахнул руками, протолкался к проходу, влез на сцену и встал около экрана.
— Да вы знаете, кто это? — в гневе обратился он к народу, показывая рукой на Робеспьера.
— Скотина! Подручный Людовика!
— Замолчите, невежды! — пожилой рабочий топнул ногой. — Это товарищ Робеспьер, товарищ Робеспьер, поняли? Еще папа Троцкого не родился на свет, а Робеспьер уже был коммунистом! — закричал он с гневом и презрением.
Зал на мгновение притих.
— А ты откуда знаешь? — спросил кто-то рабочего, стоящего на сцене.
— Откуда я знаю? Я хорошо знаю историю французской революции! Я прочитал больше двадцати книг о революции. У меня дома есть книга с портретом товарища Робеспьера. Я его здесь сразу узнал.