Клим Иванович был сильно расстроен: накануне, вечером, он крепко поссорился с Еленой; человек, которого указал Дронов, продал ей золотые монеты эпохи Римской империи, монеты оказались современной имитацией, а удостоверение о подлинности и древности их — фальшивым; какой-то старинный бокал был не золотым, а только позолоченным. Елена топала ногами, истерически кричала, утверждая, что Дронов действовал заодно с продавцом.
— У него лицо мошенника, у вашего друга! — кричала она и требовала, чтоб он привлек Дронова к суду. Она обнаружила такую ярость, что Самгин испугался.
«Если она затеет судебное дело, — не избежать мне участия в нем», — сообразил он, начал успокаивать ее, и тут Елена накричала на него столько и таких обидных слов, что он, похолодев от оскорблений, тоже крепко обругал ее и ушел.
Когда раздался торопливый стук в дверь, Самгин не сразу решил выйти в прихожую, он взял в руку подсвечник, прикрывая горстью встревоженный огонек, дождался, когда постучат еще раз, и успел подумать, что его не за что арестовать и что стучит, вероятно, Дро-нов, больше — некому. Так и было.
— Что ты — спал? — хрипло спросил Дронов, задыхаясь, кашляя; уродливо толстый, с выпученным животом, он, расстегивая пальто, опустив к ногам своим тяжелый пакет, начал вытаскивать из карманов какие-то свертки, совать их в руки Самгина. — Пища, — объяснил он, вешая пальто. — Мне эта твоя толстая дурында сказала, что у тебя ни зерна нет.
— Что делается в городе? — сердито спросил Самгин.
— Революция делается! — ответил Иван, стирая платком пот с лица, и ткнул пальцем в левую щеку свою.
— Павловский полк, да — говорят — и другие полки гарнизона перешли на сторону народа, то есть Думы. А народ — действует: полицейские участки разгромлены, горят, окружный суд, Литовский замок — тоже, министров арестуют, генералов…
Самгин стоял среди комнаты, слушал и не верил, а Дронов гладил ладонью щеку и не торопясь говорил:
— Кавардак и катавасия. Ко мне в квартиру влезли, с винтовками, спрашивают: «Это вы генерал Голембиовский?» — такого, наверно, и в природе нет.
— Полиция, жандармы? — спросил Самгин, пощипывая бородку и понимая, что скандал с Еленой погашен.
— Какая, к чорту, полиция? Полиция спряталась. Говорят, будто бы на чердаках сидит, готовится из пулеметов стрелять… Ты что — нездоров?
— Голова…
— Ну, головы у всех… кружатся. Я, брат, тоже… Я ночевать к тебе, а то, знаешь…
И, хлопнув себя ладонью по колену, Дронов огорченно сказал:
— Говоря без фокусов — я испугался. Пятеро человек — два студента, солдат, еще какой-то, баба с револьвером… Я там что-то сказал, пошутил, она меня — трах по роже!
Самгин сел, чувствуя, что происходит не то, чего он ожидал. С появлением Дронова в комнате стало холоднее, а за окнами темней.
— Арест министров — это понятно. Но — почему генералов, если войска… Что значит — на стороне народа? Войска признали власть Думы — так?
Дронов, склонив голову на плечо, взглянул на него одним глазом, другой почти прикрыт был опухолью.
— Завтра всё узнаем, — сказал он. — Смотри — свеча догорает, давай другую…
Он развертывал пакеты, раскладывал на столе хлеб, колбасу, копченую рыбу, заставил Самгина найти штопор, открыл бутылки, все время непрерывно говоря:
— В общем настроение добродушное, хотя люди голодны, но дышат легко, охотно смеются, мрачных ликов не видно, преобладают деловитые. Вообще начали… круто. Ораторы везде убеждают, что «отечество в опасности», «сила — в единении» — и даже покрикивают «долой царя!» Солдаты — раненые — выступают, говорят против войны, и весьма зажигательно. Весьма.
Самгин вставлял свечу в подсвечник, но это ему не удавалось, подсвечник был сильно нагрет, свеча обтаивала, падала. Дронов стал помогать ему, мешая друг другу, они долго и молча укрепляли свечу, потом Дронов сказал:
— Ну, будем ужинать. Я с утра не ел. И снова молча выпили коньяку, поели ветчины, сардин, сига. Самгин глотнул вина и сказал:
— Знакомое вино.
— Царских подвалов, — пробормотал Дронов. — Дама твоя познакомила меня с торговкой этим приятным товаром.
— Купил ты золота ей?
— Зачем я буду покупать? Послал антиквара.
— Он ее — обманул, — сообщил Самгин. Дронова это не удивило:
— Ну, а — как же? Антиквор… Дронов перестал есть, оттолкнул тарелку, выпил большую рюмку коньяка.
— Ну, вот, дожили мы до революции, — неприятно громко сказал он, — так громко, что даже оглянулся, точно не поверил, что это им сказано. — Мне революция — не нужна, но, разумеется, я и против ее даже пальца не подниму. Однако случилось так, что — может быть — первая пощечина революции попала моей роже. Подарочек не из тех, которыми гордятся. Знаешь, Клим Иванович, ушли они, эти… ловцы генералов, ушли, и, очень… прискорбно почувствовал я себя. Дурацкая жизнь. Ты жил во втором этаже, я — в полуподвале, в кухне. Вы, благородные дети, паршиво относились ко мне. Как будто я негр, еврей, китаец…
Память Клима Самгина подсказала ему слова Тагильского об интеллигенте в третьем поколении, затем о картинах жизни Парижа, как он наблюдал ее с высоты третьего этажа. Он усмехнулся и, чтоб скрыть усмешку от глаз Дронова, склонил голову, снял очки и начал протирать стекла.
— Только один человек почти за полсотни лет жизни — только одна Тося…
«Я мог бы рассказать ему о Марине, — подумал Самгин, не слушая Дронова. — А ведь возможно, что Марина тоже оказалась бы большевичкой. Как много людей, которые не вросли в жизнь, не имеют в ней строго определенного места».
А Иван Дронов жаловался, и уже ясно было, что он пьянеет.
— Дунаев, приятель мой, метранпаж, уговаривал меня: «Перестаньте канителиться, почитайте, поучитесь, займитесь делом рабочего класса, нашим большевистским делом».
— Не соблазнился? — спросил Самгин, чтоб сказать что-нибудь.
— Я — не соблазнился, да! А ты — уклонился… Почему?
— Подожди, — попросил Самгин, встал и подошел к окну. Было уже около полуночи, и обычно в этот час на улице, даже и днем тихой, укреплялась невозмутимая, провинциальная тишина. Но в эту ночь двойные рамы окон почти непрерывно пропускали в комнату приглушенные, мягкие звуки движения, шли группы людей, гудел автомобиль, проехала пожарная команда. Самгина заставил подойти к окну шум, необычно тяжелый, от него тонко заныли стекла в окнах и даже задребезжала посуда в буфете.
Самгин видел, что в темноте по мостовой медленно двигаются два чудовища кубической формы, их окружало разорванное кольцо вооруженных людей, колебались штыки, прокалывая, распарывая тьму.
«Броневики», — тотчас сообразил он. — Броневики едут, — полным голосом сказал он, согретый странной радостью.
— Ты думаешь — будут стрелять? — сонно пробормотал Дронов. — Не будут, надоело…
Броневики проехали. Дронов расплылся в кресле и бормотал:
— Ничего не будет. Дали Дронову Ивану по морде, и — кончено!
Самгин посмотрел на него, подумал:
«Сопьется».
Сходил в спальню, принес подушку и, бросив ее на диван, сказал:
— Ляг.
— Можно. Это — можно.
Он встал, шагнул к дивану, вытянув руки вперед, как слепой, бросился на него, точно в воду, лег и забормотал:
Вырыта заступом яма глубокая…
Жизнь… бестолковая, жизнь одинокая…
Самгин, чьи стихи?
— Никитина.
— Чорт. Ты — всё знаешь. Всё.
Он заснул. Клим Иванович Самгин тоже чувствовал себя охмелевшим от сытости и вина, от событий. Закурил, постоял у окна, глядя вниз, в темноту, там, быстро и бесшумно, как рыбы, плавали грубо оформленные фигуры людей, заметные только потому, что они были темнее темноты.
«Итак — революция. Вторая на моем веку».
Он решил, что завтра, с утра, пойдет смотреть на революцию и определит свое место в ней.
Утром, сварив кофе, истребили остатки пищи и вышли на улицу. Было холодно, суетился ветер, разбрасывая мелкий, сухой снег, суетился порывисто минуту, две, подует и замрет, как будто понимай, что уже опоздал сеять снег.