Он сидел, курил, уставая сидеть — шагал из комнаты в комнату, подгоняя мысли одну к другой, так провел время до вечерних сумерек и пошел к Елене. На улицах было не холодно и тихо, мягкий снег заглушал звуки, слышен был только шорох, похожий на шопот. В разные концы быстро шли разнообразные люди, и казалось, что все они стараются как можно меньше говорить, тише топать.
У Елены, как всегда к вечернему чаю, гости: профессор Пыльников и какой-то высокий, тощий, с козлиной, серого цвета, бородкой на темном, точно закоптевшем лице. Елена встретила веселым восклицанием:
— Слышали о Распутине? Вот это — трюк! Знакомьтесь.
— Воинов, — глубоким басом, неохотно назвал себя лысый; пожимая его холодную жесткую руку, Самгин видел над своим лицом круглые, воловьи глаза, странные глаза, прикрытые синеватым туманом, тусклый взгляд их был сосредоточен на конце хрящеватого, длинного носа. Он согнулся пополам, сел и так осторожно вытянул длинные ноги, точно боялся, что они оторвутся. На узких его плечах френч, на ногах — галифе, толстые спортивные чулки и уродливые ботинки с толстой подошвой.
Пыльников в штатском костюме из мохнатой материи зеленоватого цвета как будто оброс древесным лишаем, он сильно похудел; размахивая черной, в серебре, записной книжкой, он тревожно говорил Елене:
— Я почти три года был цензором корреспонденции солдат, мне отлично известна эволюция настроения армии, и я утверждаю: армии у нас больше не существует.
— Лимона — нет, — сказала Елена, подвигая Самгину стакан чая, прищурив глаза, в зубах ее дымилась папироса. — Говорят, что лимонами торгует только итальянский посол. Итак?
Подскакивая на стуле, Пыльников торопливо продолжал:
— Василий Кириллович цензурует год и тоже может подтвердить: есть отдельные части, способные к бою, но армии как целого — нет!
— Да, — сказал Воинов, качнув головой, и, сунув палец за воротник френча, болезненно сморщил лицо.
— Они меня пугают, — бросив папиросу в полоскательницу, обратилась Елена к Самгину. — Пришли и говорят: солдаты ни о чем, кроме земли, не думают, воевать — не хотят, и у нас будет революция.
— Дорогая, вы — шаржируете!
— Нисколько. Я — уже испугана. Я не хочу революции, а хочу — в Париж. Но я не знаю, кому должна сказать: эй, вы, прошу не делать никаких революций, и — перестаньте воевать!
Она шутила, но Самгин знал, что она сердится, искусно раскрашенное лицо ее улыбалось, но глаза сверкали сухо, и маленькие уши как будто распухли, туго налитые фиолетовой кровью.
Небольшая, ловкая, в странном платье из разномерных красных лоскутков, она напоминала какую-то редкую птицу.
— Вы очень мило шутите, — настойчиво прервал ее Пыльников, но она не дала ему говорить.
— Вам хочется, чтоб я говорила серьезно? Да будет! И, сжав пальцы рук в кулачок, положив его на край стола пред собой, она крепким голосом сказала:
— Насколько я знаю, — солдаты революции не делают. Когда французы шли на пруссаков, они пели:
Мы идем, идем, идем,
Точно бараны на бойню.
Нас перебьют, как крыс,
Бисмарк будет смеяться!
Пересказав песню по-французски, она продолжала:
— Так это и случилось: пруссаки вздули их. Но, возвратясь в Париж, они немедленно перебили коммунаров. Вот — солдаты! Вероятно, так же будет и у вас. Будет или нет — увидим. А до той поры я дьявольски устала от этих почти ежедневных жалоб на солдат, от страха пред революцией, которым хотят заразить меня. Я — оптимистка или — как это называется? — фаталистка. Будет революция? Значит нужно, чтоб она была. И чтоб встряхнула вас. Заставила бы что-нибудь делать для революции, против революции — что больше нравится вам. Понятно?
Самгин бесшумно аплодировал ей, так что можно было думать — у него чешутся ладони.
«Это не Алина, не выдает себя жертвой и страдалицей…»
— Да, — уныло начал Пыльников, почесывая висок. — Но, видите ли…
Воинов подобрал ноги свои, согнул их, выпрямил, поднялся во весь рост и начал медленно, как бы заикаясь, выжимать из себя густые, тяжелые слова:
— Война жестоко обнаружила основное, непримиримое противоречие истории, которое нас учат понимать превратно. Существует меньшинство, творящее культуру, и большинство, которое играет в этом процессе роль подчиненную, механическую. Автоматы. Физическая сила. Но, в то же время, — Спартак. Стенька Разин. Почти непрерывный Разин. Дикарь, который хочет украсить себя и жену золотом. Только этого хочет. Да, этого. Ницше, гениальный мыслитель, Прометей конца девятнадцатого столетия, первый глубоко понял и указал нам ошибочность нашего понимания логики. И философии истории. Смысла жизни.
Воинов сунул за воротник френча указательные пальцы и, потянув воротник в разные стороны, на секунду закрыл глаза, он делал это, не прерывая натужную речь.
— Интеллигент-революционер считается героем. Прославлен и возвеличен. А по смыслу деятельности своей он — предатель культуры. По намерениям — он враг ее. Враг нации. Родины. Он, конечно, тоже утверждает себя как личность. Он чувствует: основа мира, Архимедова точка опоры — доминанта личности. Да. Но он мыслит ложно. Личность должна расти и возвышаться, не опираясь на массу, но попирая ее. Аристократия и демократия. Всегда — это. И — навсегда.
Он шагнул к Елене, согнулся и, опираясь о стол рукою, выдавил на нее строгие слова:
— Мы — накануне катастрофы. Шутить уже преступно…
— Даже преступно? — спросила женщина, усмехаясь.
— Даже. И преступно искусство, когда оно изображает мрачными красками жизнь демократии. Подлинное искусство — трагично. Трагическое создается насилием массы в жизни, но не чувствуется ею в искусстве. Калибану Шекспира трагедия не доступна. Искусство должно быть более аристократично и непонятно, чем религия. Точнее: чем богослужение. Это — хорошо, что народ не понимает латинского и церковнославянского языка. Искусство должно говорить языком непонятным и устрашающим. Я одобряю Леонида Андреева.
— Ну, а я терпеть не могу и не читаю его, — довольно резко заявила Елена. — И вообще все, что вы говорите, дьявольски премудро для меня. Я — не революционерка, не пишу романов, драм, я просто — люблю жить, вот и все.
— Я тоже не могу согласиться, — заявил Пыльников, но не очень решительно, и спросил: — А вы, Клим Иванович?
— Когда так часто говорят о Марксе, естественно вспомнить Ницше, — не сразу ответил Самгин и затем предложил: — Послушаем дальше.
Он не мог определить своего отношения к смыслу сказанного Воиновым, но он почувствовал, что в разное время и все чаще его мысли кружились близко к этому смыслу.
Он вспомнил мораль басни «Пустынник и медведь»:
«Услужливый дурак опаснее врага».
Воинов снова заставил слушать его, манера говорить у этого человека возбуждала надежду, что он, может быть, все-таки скажет нечто неслыханное, но покамест он угрюмо повторял уже сказанное. Пыльников, согласно кивая головой, вкрадчиво вмешивал в его тяжелые слова коротенькие реплики с ясным намерением пригладить угловатую речь, смягчить ее.
— Кто это? — тихонько спросил Самгин Елену, она, глядя на свое отражение в серебре самовара, приглаживая пальцем брови, ответила вполголоса:
— Кажется, земский начальник, написал или пишет книгу, новая звезда, как говорят о балете. Пыльников таскает всяких… эдаких ко мне, потому что жена не велит ему заниматься политикой, а он думает, что мне приятно терпеть у себя…
Оборвав слова усмешкой, она докончила фразу не очень остроумным, но крепким каламбуром на тему о домах терпимости и тотчас перешла к вопросу более важного характера:
— Послушайте, сударь, — что же будет с деньгами? Надобно покупать золото. Ты понимаешь что-нибудь в старинных золотых вещах?
Нет, Самгин не понимал, но сегодня Елена очень нравилась ему, и, желая сделать приятное ей, он сказал, что пришлет человека, который, наверно, поможет ей в этом случае.