— Ничего неприличного я не сказал и не собираюсь, — грубовато заявил оратор. — А если говорю смело, так, знаете, это так и надобно, теперь даже кадеты пробуют смело говорить, — добавил он, взмахнув левой рукой, большой палец правой он сунул за ремень, а остальные четыре пальца быстро шевелились, сжимаясь в кулак и разжимаясь, шевелились и маленькие медные усы на пестром лице.
— Я не своевольно пришел к вам, меня позвали умных речей послушать.
— Кто позвал, кто? — пробормотал человек со стесанным затылком.
— А вместо умных — безумные слышу, — извините! В классовом обществе о космосах и тайнах только для устрашения ума говорят, а другого повода — нет, потому что космосы и тайны прибылей буржуазии не наращивают. Космические вопросы эти мы будем решать после того, как разрешим социальные. И будут решать их не единицы, устрашенные сознанием одиночества своего, беззащитности своей, а миллионы умов, освобожденных от забот о добыче куска хлеба, — вот как! А о земном заточении, о том, что «смерть шатается по свету» и что мы под солнцем «плененные звери», — об этом, знаете, обо всем Федор Сологуб пишет красивее вас, однако так же неубедительно.
Он замолчал, облизнул нижнюю губу, снова взмахнул рукой и пошел к двери, сказав:
— Ну, и — прощайте!
До двери его проводили молчанием, только стесанный затылок, шумно вздохнув, прошептал:
— Ага, ушел.
Гости ждали, что скажет хозяин. Он поставил недокуренную папиросу на блюдечко, как свечку, и, наблюдая за струйкой дыма, произнес одобрительно, с небрежностью мудреца:
— Интересный малый. Из тех, которые мечтают сделать во всем мире одинаково приятную погоду…
Журналист, брат революционера, в свое время заподозренного в провокации, поддержал:
— …забывая о человеке из другого, более глубокого подполья, — о человеке, который признает за собою право дать пинка ногой благополучию, если оно ему наскучит.
— Да, — забывая о человеке Достоевского, о наиболее свободном человеке, которого осмелилась изобразить литература, — сказал литератор, покачивая красивой головой. — Но следует идти дальше Достоевского — к последней свободе, к той, которую дает только ощущение трагизма жизни… Что значит одиночество в Москве сравнительно с одиночеством во вселенной? В пустоте, где только вещество и нет бога?
Самгину казалось, что хозяина слушают из вежливости, невнимательно, тихонько рыча и мурлыкая. Хозяин тоже, должно быть, заметил это, встряхнув головой, он оборвал свою речь, и тогда вспыхнули раздраженные голоса.
— Каков? — спросил серый человек с квадратным затылком. — Бандит 906 года! Ага?
Особенно возмущались дамы, толстая говорила, болезненно сморщив лицо:
— А язык! Вы обратили внимание, какой вульгарный язык?
Ей вторила дама меньших объемов, приподняв плечи до ушей, она жаловалась:
— Отрава материализмом расширяется с удивительной быстротой…
Говорили все и, как всегда, невнимательно слушая, перебивая друг друга, стремясь обнародовать свои мысли. Брюнетка, туго зажатая в гладкое, как трико, платье красного цвета, толстогубая, в пенснэ на крупном носу, доказывала приятным грудным голосом:
— Мы обязаны этим реализму, он охладил жизнь, приплюснул людей к земле. Зеленая тоска и плесень всяких этих сборников реалистической литер[атуры] — сделала людей духовно нищими. Необходимо возвратить человека к самому себе, к источнику глубоких чувств, великих вдохновений…
Хозяин слушал, курил и в такт речи кивал головой.
Самгин не был удивлен появлением Лаврушки, он только вспомнил свое сравнение таких встреч со звездами:
«Мало их или много? Кажется — уже много…»
— Боже мой, — кто это, откуда? — с брезгливым недоумением, театрально спросила толстая дама. Шершавый литератор, покрякивая, покашливая, ответил:
— Поэт, стихи пишет, даже, кажется, печатает в большевистских газетках. Это я его привел — показать… Андреев утвердительно кивнул головою:
— Да, мне захотелось посмотреть: кто идет на смену нежному поэту Прекрасной Дамы, поэту «Нечаянной радости». И вот — видел. Но — не слышал. Не нашлось минуты заставить его читать стихи.
— Боже мой, боже! Куда мы идем? — драматически спросила дама.
Самгин, как всегда, слушал, курил и молчал, воздерживаясь даже от кратких реплик. По стеклам окна ползал дым папиросы, за окном, во тьме, прятались какие-то холодные огни, изредка вспыхивал новый огонек, скользил, исчезал, напоминая о кометах и о жизни уже не на окраине города, а на краю какой-то глубокой пропасти, неисчерпаемой тьмы. Самгин чувствовал себя как бы наполненным густой, теплой и кисловатой жидкостью, она колебалась, переливалась в нем, требуя выхода.
— Мы никуда не идем, — сказал он. — Мы смятенно топчемся на месте, а огромное, пестрое, тяжелое отечество наше неуклонно всей массой двигается по наклонной плоскости, скрипит, разрушается. Впереди — катастрофа.
Он замолчал, посмотрел — слушают ли? Слушали. Выступая редко, он говорил негромко, суховато, избегая цитат, ссылок на чужие мысли, он подавал эти мысли в других словах и был уверен, что всем этим заставляет слушателей признавать своеобразие его взглядов и мнений. Кажется, так это и было: Клима Ивановича Самгина слушали внимательно и почти не возражая.
— Мы, интеллигенты, аристократы духа, аристократия демоса, должны бы стоять впереди, у руля, единодушно, не разбиваясь на партии, а как единая культурно-политическая сила и, прежде всего, как сила культурная. Мы — не собственники, не корыстны, не гонимся за наживой…
— Крупной, — негромко вставил кто-то, но другой голос, погромче, тотчас же строго произнес:
— Неправда!
Самгин продолжал, чувствуя, что он говорит более откровенно, чем всегда.
— Я не против собственности, нет! Собственность — основа индивидуализма, культура — результат индивидуального творчества, это утверждается всею силой положительных наук и всей красотой искусства. Не нужно быть большевиком, марксистом по-русски, анархо-марксистом для того, чтоб видеть: власть крупных собственников становится пагубной, разрушающей, а не творящей. Война показывает нам их безумие. Но есть другая группа собственников, их — большинство, они живут в непосредственной близости с народом, они знают, чего стоит превращение бесформенного вещества материи в предметы материальной культуры, в вещи, я говорю о мелком собственнике глухой нашей провинции, о скромных работниках наших уездных городов, вы знаете, что их у нас — сотни.
Он очертил фигуры и продолжал, подчиняясь чувству вражды:
— Литераторы наши, выходцы из этой здоровой среды, стремясь к славе, изображают провинциальную, уездную Русь легкомысленно, карикатурно…
— Там живут Тюхи, дикие рожи, кошмарные подобия людей, — неожиданно и очень сердито сказал <Андреев>. — Не уговаривайте меня идти на службу к ним — не пойду! «Человек рождается на страдание, как искра, чтоб устремляться вверх» — но я предпочитаю погибать с Наполеоном, который хотел быть императором всей Европы, а не с безграмотным Емелькой Пугачевым. — И, выговорив это, он выкрикнул латинское:
— Dixi! [28]
Его слова развязали языки, люди как будто очнулись от дремоты, первым выступил редактор, он, растирая ладонью сероватую бородку, сказал:
— Это можно понять. Демократия как будто опоздала, да! Мы накануне столкновения] пролетария с капиталистом.
— Для нас, в нашей стране, это — преждевременно…
— Но как будто уже неизбежно…
Серый человек говорил наклонясь к литератору, схватив его за колено и собакой глядя в красивое, мрачно нахмуренное лицо:
— Вам, родимый мой, надобно познакомиться с умнейшим, с гениальнейшим…
Брюнетка в красном платье спорила с толстой дамой.
— Нам нужен вождь, — кричала брюнетка, а толстая, обмахивая красное лицо платком:
— Каждый должен быть вождем своих чувств и мыслей…
— Вот — именно: вождь! Захар Петрович Бердников…