— Теперь мне кажется, что Марина-то на этих мыслях и свихнулась в хлыстовство…
Но тотчас же, отрицательно встряхнув головой, встал и, шагая по комнате, продолжал:
— Но — нет! Хлыстовство — балаган. За ним скрывалось что-то другое. Хлыстовство — маскировка. Она была жадна, деньги любила. Муж ее давал мне на нужды партии щедрее. Я смотрел на него как на кандидата в революционеры. Имел основания. Он и о деревне правильно рассуждал, в эсеры не годился. Да, вот что я могу сказать о ней.
— Вы гораздо больше сказали о нем, — отметил Самгин; Кутузов молча пожал плечами, а затем, прислонясь спиною к стене, держа руки в карманах, папиросу в зубах и морщась от дыма, сказал:
— Была у нее нелепая идея накопить денег и устроить где-то в Сибири нечто в духе Роберта Оуэна… Фаланстер, что ли… Вообще — балаган. Интеллигентка. Хороший, здоровый мозг, развитие и свободное проявление которого тесно ограничено догмами и нормами классовых интересов буржуазии. Человечество деятельно организуется для всемирного боя — для драчки, как говорит Ильич. Турция, Персия, Китай, Индия охвачены национальным стремлением вырваться из-под железной руки европейского капитала. Сей последний, видя, чем это грозит ему, не менее стремительно укрепляет свои силы, увеличивает боевые промышленно-технические кадры за счет наиболее даровитых рабочих, делая из них высококвалифицированных рабочих, мастеров, мелких техников, инженеров, адвокатов, ученых, особенно — химиков, как в Германии. Умело действуя на инстинкт собственности, на честолюбие, привлекает пролетариат интеллигентный, в качестве мелких акционеров, в дело обирания масс. Подготовка борьбы с Востоком не исключает, конечно, борьбы с пролетариатом у себя дома, — девятьсот пятый — шестой года кое-чему научили капиталистов. Буржуазия — не дурак, — повторил Кутузов, усмехаясь.
Говорил он глядя в окно, в густосерый сумрак за ним, на желтое, масляное пятно огня в сумраке. И говорил, как бы напоминая самому себе:
— Интеллигенты, особенно — наши, более голодные, чем в Европе, смутно чувствуют трагизм грядущего, и многих пугает не опасность временных поражений пролетариата, а — несчастие победы, Ильич — прав. Стократно прав. Пугает идея власти рабочего класса. И вот они прячутся в религиозно-философские дебри, в хлыстовство, в разврат, к чорту. А — особенно — в примиренчество разных форм и разного рода. А знаете, Самгин, очень хорошо, что у нас и самодержавие и буржуазия одинаково бездарны. Но очень плохо, что многовато мужика, — закончил он и, усмехаясь, погасил окурок папиросы, как мастеровой, о подошву сапога. А Самгин немедленно и торопливо закурил, и эта почти смешная торопливость требовала объяснения.
«Начнет выспрашивать, как я думаю. Будет убеждать в возможности захвата политической власти рабочими…»
Слушая Кутузова внимательно, Самгин не испытывал желания возражать ему — но все-таки готовился к самозащите, придумывая гладкие фразы:
«Человек имеет право думать как ему угодно, но право учить — требует оснований ясных для меня, поучаемого… На чем, кроме инстинкта собственности, можно возбудить чувство собственного достоинства в пролетарии?.. Мыслить исторически можно только отправляясь от буржуазной мысли, так как это она является родоначальницей социализма…»
Он заготовил еще несколько фраз, но все они не удовлетворяли его, ибо каждая обещала зажечь бесплодный, бесполезный спор.
Он не сомневается в своем праве учить, а я не хочу слышать поучений». Самгиным овладевала все более неприятная тревога: он понимал, что, если разгорится спор, Кутузов легко разоблачит, обнажит его равнодушие к социально-политическим вопросам. Он впервые назвал свое отношение к вопросам этого порядка — равнодушным и даже сам не поверил себе: так ли это?
И поправил догадку:
«Временно пониженным…»
Кутузов, растирая щеки ладонями, говорил:
— Пренеприятно зудит кожа. Обморозил, когда шел из ссылки. А товарищ — ноги испортил себе.
— Вы знаете, что Сомова — умерла? — вдруг вспомнил Самгин.
— Да, знаю, — откликнулся Кутузов и, гулко кашлянув, повторил: — Знаю, как же… — Помолчав несколько секунд, добавил, негромко и как-то жестко: — Она была из тех женщин, которые идут в революцию от восхищения героями. Из романтизма. Она была человек морально грамотный…
— То есть? — спросил Самгин. Кутузов, дважды щелкнув пальцами, ответил, как бы сердясь на кого-то:
— Безошибочное чутье на врага. Умная душа. Вы — помните ее? Котенок. Маленькая, мягкая. И — острое чувство брезгливости ко всякому негодяйству. Был случай: решили извинить человеку поступок весьма дрянненький, но вынужденный комбинацией некоторых драматических обстоятельств личного характера. «Прощать — не имеете права», — сказала она и хотя не очень логично, но упорно доказывала, что этот герой товарищеского отношения — не заслуживает. Простили. И лагерь врагов приобрел весьма неглупого негодяя.
— Она предлагала убить? — любознательно осведомился Самгин.
Кутузов усмехнулся, но не успел ответить: в дверь постучали, и затем почтительный голосок произнес:
— По телефону получено, что больная госпожа… Самгина очень опасна.
Кутузов молча взглянул на Клима, молча пожал руку его.
Клим Иванович Самгин признал себя обязанным поехать в больницу, но на улице решил пройтись пешком.
Город был пышно осыпан снегом, и освещаемый полной луною снег казался приятно зеленоватым. Скрипели железные лопаты дворников, шуршали метлы, а сани извозчиков скользили по мягкому снегу почти бесшумно. Обильные огни витрин и окон магазинов, легкий, бодрящий морозец и все вокруг делало жизнь вечера чистенькой, ласково сверкающей, внушало какое-то снисходительное настроение.
«Сомову он расписал очень субъективно, — думал Самгин, но, вспомнив рассказ Тагильского, перестал думать о Любаше. — Он стал гораздо мягче, Кутузов. Даже интереснее. Жизнь умеет шлифовать людей. Странный день прожил я, — подумал он и не мог сдержать улыбку. — Могу продать дом и снова уеду за границу, буду писать мемуары или — роман».
Но тут он сообразил, что идет в сторону от улицы, где больница, и замедлил шаг.
«Поздно, едва ли допустят… к больной. И — какой смысл идти к ней? Присутствовать при акте умирания тяжело и бесполезно».
Он продолжал шагать и через полчаса сидел у себя в гостинице, разбирая бумаги в портфеле Варвары. Нашел вексель Дронова на пятьсот рублей, ключ от сейфа, проект договора с финской фабрикой о поставке бумаги, газетные вырезки с рецензиями о каких-то книгах, заметки Варвары. Потом спустился в ресторан, поужинал и, возвратясь к себе, разделся, лег в постель с книгой Мережковского «Не мир, но меч».
Проснулся рано, в настроении очень хорошем, позвонил, чтоб дали кофе, но вошел коридорный и сказал:
— Вас дожидает человек из похоронной конторы…
Самгин минуту посидел на постели, прислушиваясь, как отзовется в нем известие о смерти Варвары? Ничего не услыхал, поморщился, недовольный собою, укоризненно спрашивая кого-то:
«Разве я бессердечен?»
Одеваясь, он думал:
«Бедная. Так рано. Так быстро».
И, думая словами, он пытался представить себе порядок и количество неприятных хлопот, которые ожидают его. Хлопоты начались немедленно: явился человек в черном сюртуке, краснощекий, усатый, с толстым слоем черных волос на голове, зачесанные на затылок, они придают ему сходство с дьяконом, а черноусое лицо напоминает о полицейском. Большой, плотный, он должен бы говорить басом, но говорит высоким, звонким тенором:
— Наше бюро было извещено о кончине уважаемой…
— Когда она умерла? — осведомился Клим.
— В половине седьмого текущим утром, и я немедленно…
Самгин остановил его, сказав, что он сегодня в пять часов должен уехать из Петербурга и что церемония похорон должна быть совершена ускоренно.
— Для бюро похоронных процессий желание ваше — закон, — сказал человек, почтительно кланяясь, и объявил цену церемонии.
«Дорого», — сообразил Самгин, нахмурясь, но торговаться не стал, находя это ниже своего достоинства.