Все, что он слышал, было совершенно незначительно в сравнении с тем, что он видел. Цену слов он знал и не мог ценить ее слова выше других, но в памяти его глубоко отчеканилось ее жутковатое лицо и горячий, страстный блеск золотистых глаз.
«Да, она объяснила себя, но — не стала понятней, нет! Она объяснила свое поведение, но не противоречие между ее умом и… верованиями».
Недели две он жил под впечатлением этого неожиданного открытия. Казалось, что Марина относится к нему суше, сдержаннее, но как будто еще заботливей, чем раньше. Не назойливо, мимоходом, она справлялась, доволен ли он работой Миши, подарила ему отличный книжный шкаф, снова спросила: не мешает ли ему Безбедов?
Нет, Безбедов не мешал, он почему-то приуныл, стад молчаливее, реже попадал на глаза и не так часто гонял голубей. Блинов снова загнал две пары его птиц, а недавно, темной ночью, кто-то забрался из сада на крышу с целью выкрасть голубей и сломал замок голубятни. Это привело Безбедова в состояние мрачной ярости; утром он бегал по двору в ночном белье, несмотря на холод, неистово ругал дворника, прогнал горничную, а затем пришел к Самгину пить кофе и, желтый от злобы, заявил:
— Подожгу флигель, — к чорту все!
— Предупредите меня об этом за день, чтоб я успел выехать из квартиры, — серьезно и не глядя на него сказал Самгин, — голубятник помолчал и так же серьезно. прохрипел:
— Ладно.
Вслед за тем его взорвало:
— Р-россия, чорт ее возьми! — хрипел он, задыхаясь. — Везде — воры и чиновники! Служащие. Кому служат? Сатане, что ли? Сатана — тоже чиновник.
Самгин пил кофе, читая газету, не следил за глупостями неприятного гостя, но тот вдруг заговорил тише ч как будто разумнее:
— Этот парижский пижон, Турчанинов, правильно сказал: «Для человека необходима отвлекающая точка». Бог, что ли, музыка, игра в карты…
Посмотрев на него через газету, Самгин сказал:
— А — голуби?
— А голубям — башки свернуть. Зажарить. Нет, — в самом деле, — угрюмо продолжал Безбедов. — До самоубийства дойти можно. Вы идете лесом или — все равно — полем, ночь, темнота, на земле, под ногами, какие-то шишки. Кругом — чертовщина: революции, экспроприации, виселицы, и… вообще — деваться некуда! Нужно, чтоб пред вами что-то светилось. Пусть даже и не светится, а просто: существует. Да — чорт с ней — пусть и не существует, а выдумано, вот — чертей выдумали, а верят, что они есть.
Он шумно встал и ушел. Болтовня его не оставила следа в памяти Самгина.
А Миша постепенно вызывал чувство неприязни к нему. Молчаливый, скромный юноша не давал явных поводов для неприязни, он быстро и аккуратно убирал комнаты, стирал пыль не хуже опытной и чистоплотной горничной, переписывал бумаги почти без ошибок, бегал в суд, в магазины, на почту, на вопросы отвечал с предельной точностью. В свободные минуты сидел в прихожей на стуле у окна, сгибаясь над книгой.
— Что читаешь? — спрашивал Самгин.
— Журнал «Современный мир», книгу третью, роман Арцыбашева «Санин». Самгин внушал ему:
— Отвечая, не следует вставать предо мною: ты — не солдат, я — не офицер.
— Хорошо, — сказал Миша и больше не вставал, лишив этим Самгина единственной возможности делать ему выговоры, а выговоры делать хотелось, и — нередко. Неосновательность своего желания Самгин понимал, но это не уменьшало настойчивости желания. Он спрашивал себя:
«Что неприятно мне в этом мальчишке?» И нашел, что неприятен прямой, пристальный взгляд красивых, но пустовато светлых глаз Миши, взгляд — как бы спрашивающий о чем-то, хотя и почтительно, однако — требовательно. Все чаще бывало так, что, когда Миша, сидя в углу приемной, переписывал бумаги, Самгину казалось, что светлые прозрачные глаза следят за ним.
— Затвори дверь ко мне в кабинет, — приказывал он.
Еще более неприятно было установить, что его отношение к Мише совпадает с отношением Безбедова, который смотрел на юношу, дико выкатывая глаза, с неприкрытой злостью и говорил с ним презрительно, рычащими словами.
«Не стоит обращать на это внимания», — уговаривал он себя. От этих и вообще от всех мелких мыслей его успешно отвлекали размышления о Марине. Он пытался определить: проще или сложнее стало его отношение к этой женщине? То, что ему казалось в ней здравым смыслом, — ее деловитость, независимая и даже влиятельная позиция в городе, ее начитанность, — все это заставляло его забывать, что Марина — сектантка, какая-то «кормщица», «богородица». Он решил, что это, вероятно, игра воли к власти, выражение желания кем-то командовать, может быть, какое-то извращение сладострастия, — игра красивого тела.
«Идол», — напоминал он себе.
Но этому противоречил взрыв гнева, которым она так поразила его.
«Она тверда и неподвижна, точно камень среди ручья; тревоги жизни обтекают ее, не колебля, но — что же она ненавидит? Христианство, сказала она».
Все чаще ему казалось, что знакомство с Мариной имеет для него очень глубокое, решающее значение, но он не мог или не решался определить: какое именно?
«Я слишком много думаю о ней и, кажется, преувеличиваю, раздуваю ее», — останавливал он себя, но уже безуспешно.
На-днях она сказала ему:
— Утихомирится житьишко, — поеду за границу, посмотрю — что такое? В Англию поеду.
Было очень трудно представить, что ее нет в городе. В час предвечерний он сидел за столом, собираясь писать апелляционную жалобу по делу очень сложному, и, рисуя пером на листе бумаги мощные контуры женского тела, подумал:
«Будь я романистом…»
Начал он рисовать фигуру Марины маленькой, но постепенно, незаметно все увеличивал, расширял ее и, когда испортил весь лист, — увидал пред собой ряд женских тел, как бы вставленных одно в другое и заключенных в чудовищную фигуру с уродливыми формами.
«Да, будь я писателем, я изобразил бы ее как тип женщины из новой буржуазии».
Перевернув испорченный лист, он снова нарисовал Марину, какой воображал ее, дал в руку кадуцей Меркурия, приписал крылышки на ногах и вдруг вспомнил слова Безбедова об «отвлекающей точке». Бросив перо, он снял очки, прошелся по комнате, закурил папироску, лег на диван. Да, Марина отвлекает на себя его тревожные мысли, она — самое существенное в жизни его, и если раньше он куда-то шел, то теперь остановился пред нею или рядом с ней. Он предпочел бы не делать этого открытия, но, сделав, признал, что — верно: он стал относиться спокойнее к жизни и проще, более терпимо к себе. Несомненно — это ее влияние. Самгин вздохнул, поправил подушку под головой. У стены, на стуле, стояло небольшое, овальное зеркало в потускневшей золотой раме — подарок Марины, очень простая и красивая вещь;
Миша еще не успел повесить зеркало в спальной. Сквозь предвечерний сумрак Самгин видел в зеркале крышу флигеля с полками, у трубы, для голубей, за крышей — голые ветви деревьев.
Отражалось в зеркале и удлиненное, остробородое лицо в очках, а над ним — синенькие струйки дыма папиросы; они очень забавно ползают по крыше, путаются в черных ветвях дерева.
«Чем ей мешает христианство? — продолжал Самгин обдумывать Марину. — Нтет, это она сказала не от ума, — а разгневалась, должно быть, на меня… В будущем году я тоже съезжу за границу…»
Дым в зеркале стал гуще, перекрасился в сероватый, и было непонятно — почему? Папироса едва курилась. Дым краснел, а затем под одной из полок вспыхнул острый, красный огонь, — это могло быть отражением лучей солнца.
Но Самгин уже знал: начинается пожар, — ленты огней с фокусной быстротою охватили полку и побежали по коньку крыши, увеличиваясь числом, вырастая; желтые, алые, остроголовые, они, пронзая крышу, убегали всё дальше по хребту ее я весело кланялись в обе стороны. Самгин видел, что лицо в зеркале нахмурилось, рука поднялась к телефону над головой, но, не поймав трубку, опустилась на грудь.
«Пожар, — строго внушил он себе. — Этот негодяй — поджег».
Не отрывая глаз от игры огня, Самгин не чувствовал естественной в этом случае тревоги; это удивило его и потребовало объяснения.