К Турчанинову она обратилась любезно, Безбедову — строго приказала, Самгин в ее обращении к нему уловил особенно ласковые ноты.
— Лидия, кажется, простудилась, — говорила она, хмурясь, глядя, как твердо шагает Безбедов. — Ночь-то какая жуткая! Спать еще рано бы, но — что же делать? Завтра мне придется немало погулять, осматривая имение. Приятного сна…
Самгин встал, проводил ее до двери, послушал, как она поднимается наверх по невидимой ему лестнице, воротился в зал и, стоя у двери на террасу, забарабанил пальцами по стеклу.
Вершины деревьев покачивал ветер; густейшая темнота над ними куда-то плыла, вот ее проколола крупная звезда, — ветер погасил звезду. В комнате было тихо, но казалось, что тишина покачивается, так же, как тьма за окном. За спиною Самгина осторожно топали босые ноги, шуршало белье, кто-то сильными ударами взбивал подушки, позванивала посуда. Самгин смотрел, как сквозь темноту на террасе падают светлые капли дождя, и вспоминал роман Мопассана «Наше сердце», — сцену, когда мадам де-Бюрн великодушно пришла ночью в комнату Мариоля. Вспомнил и любимую поговорку маляра у Чехова:
«Все может быть…» Думать чужими словами очень удобно, за них не отвечаешь, если они окажутся неверными.
«Мадам де-Бюрн — женщина без темперамента и — все-таки… Она берегла свое тело, как слишком дорогое платье. Это — глупо. Марина — менее мещанка. В сущности, она даже едва ли мещанка. Стяжательница? Да, конечно. Однако это не главное ее…»
Чувствуя приятное головокружение, Самгин прижался лбом к стеклу.
«Я выпил лишнее. Она пьет больше меня… Это — фразы из учебника грамматики».
Затем он подумал, что вокруг уже слишком тихо для человека. Следовало бы, чтоб стучал маятник часов, действовал червяк-древоточец, чувствовалась бы «жизни мышья беготня». Напрягая слух, он уловил шорох листвы деревьев в парке и вспомнил, что кто-то из литераторов приписал этот шорох движению земли в пространстве.
«Глупо. Но вспоминать — не значит выдумывать. Книга — реальность, ею можно убить муху, ее можно швырнуть в голову автора. Она способна опьянять, как вино и женщина».
Устав стоять, он обернулся, — в комнате было темно;
в углу у дивана горела маленькая лампа-ночник, постель на одном диване была пуста, а на белой подушке другой постели торчала черная борода Захария. Самгин почувствовал себя обиженным, — неужели для него не нашлось отдельной комнаты? Схватив ручку шпингалета, он шумно открыл дверь на террасу, — там, в темноте, кто-то пошевелился, крякнув.
— Кто это?
Ответил — не сразу — знакомый голос кучера:
— Краулим.
Медленно выпрямился кто-то — очень высокий.
— Я да Вася, — добавил кучер. — Вон он какой, Вася-то!
Самгин зажег спичку, — из темноты ему улыбнулось добродушное, широкое, безбородое лицо. Постояв, подышав сырым прохладным воздухом, Самгин оставил дверь открытой, подошел к постели, — заметив попутно, что Захарий не спит, — разделся, лег и, погасив ночник, подумал:
«Пожалуй, еще и этот заговорит».
Но Захарий молчал, не шевелился, как будто его не было. Самгин подумал:
«Не смеет заговорить. И точно подслушивает».
Подождав еще минуты две, три, Самгин спросил вполголоса:
— Давно служите у Зотовой?
— Восьмой год, — тихонько ответил Захарий.
— А раньше чем занимались?
Захарий откликнулся не сразу, и это было невежливо.
— Монах я, в монастыре жил. Девять лет. Оттуда меня и взял супруг Марины Петровны…
«Взял. Как вещь», — отметил Самгин; полежал еще минуту и, закуривая, увидал, при свете спички, что Захарий сидит, окутав плечи одеялом. — Не хочется спать?
— Сплю я плохо, — шопотом и нерешительно сказал Захарий. — У меня сердце заходит, когда лежу, останавливается. Будто падаешь куда. Так я больше сижу по ночам.
— Трудно в монастыре?
Захарий приглушенно покашлял в одеяло, прежде чем сказать:
— Которые верят, что от мира можно спастись… ну, тем — ничего, легко! Которые не размышляют. И мне сначала легко было, а после — тоже…
— После чего?
— Насмотрелся. Монахи — тоже люди. Заблуждаются. Иные — плоть преодолеть не могут, иные — от честолюбия страдают. Ну, и от размышления…
Было очень странно слушать полушепот невидимого человека; говорил он медленно, точно нащупывая слова в темноте и ставя их одно к другому неправильно. Самгин спросил:
— Вы — что же, — по своей воле пошли в монахи?
— Мне тюремный священник посоветовал. Я, будучи арестантом, прислуживал ему в тюремной церкви, понравился, он и говорит: «Если — оправдают, иди в монахи». Оправдали. Он и схлопотал. Игумен — дядя родной ему. Пьяный человек, а — справедливый. Светские книги любил читать — Шехерезады сказки, «Приключения Жиль Блаза», «Декамерон». Я у него семнадцать месяцев келейником был.
Самгин отметил: дворник Марины, казак, похож на беглого каторжника, а этот, приказчик, сидел в тюрьме, — отметил и мысленно усмехнулся:
«Тайны сгущаются».
— Вам, конечно, любопытно, за что меня в тюрьму? — слышал он задумчивый неторопливый шепоток. — А видите, я — сирота, с одиннадцати лет жил у крестного отца на кожевенном заводе. Сначала — мальчиком при доме, лотом — в конторе сидел, писал; потом — рассердился крестный на меня, разжаловал в рабочие, три года с лишком кожи квасил я. А он был женат на второй, так она его мышьяком понемножку травила, у нее любовник был, землемер. Помер крестный, дочь его, Евгенья, дело подняла в суде, тут и я тоже оказался виноват, будто бы знал, а — не донес. Евгенья — красавица была и страшно умная, выследила, что я землемеру от ее мачехи записки передавал. И от него к ней. Ну, вот. Всех троих нас поарестовали, восемь месяцев и сидел я в тюрьме. Землемера — оправдали и меня тоже, а Василису Александровну приговорили к церковному покаянию: согласились, что она ошиблась. Было мне в ту пору семнадцать лет.
«Тебе и сейчас не больше», — подумал Самгин, приготовясь спросить его о Марине. Но Захарий сам спросил:
— Извините, Клим Иванович, читали вы книгу «Плач Едуарда Юнга о жизни, смерти и бессмертии»?
— Не читал.
— Ах, очень жаль, — вздохнул Захарий.
— Меня? — спросил Самгин.
— Нет, я о себе. Сокрушительных размышлений книжка, — снова и тяжелее вздохнул Захарий. — С ума сводит. Там говорится, что время есть бог и творит для нас или противу нас чудеса. Кто есть бог, этого я уж не понимаю и, должно быть, никогда не пойму, а вот — как же это, время — бог и, может быть, чудеса-то творит против нас? Выходит, что бог — против нас, — зачем же?
«Бред какой», — подумал Самгин, видя лицо Захария, как маленькое, бесформенное и мутное пятно в темноте, и представляя, что лицо это должно быть искажено страхом. Именно — страхом, — Самгин чувствовал, что иначе не может быть. А в темноте шевелились, падали бредовые слова:
— Там же сказано, что строение человека скрывает в себе семя смерти и жизнь питает убийцу свою, — зачем же это, если понимать, что жизнь сотворена бессмертным духом?
«Это он, кажется, против Марины», — сообразил Самгин.
— Смерть уязвляет, дабы исцелить, а некоторый человек был бы доволен бессмертием и на земле. Тут, Клим Иванович, выходит, что жизнь как будто чья-то ошибка и несовершенна поэтому, а создал ее совершенный дух, как же тогда от совершенного-то несовершенное?
Швырнув далеко от себя окурок папиросы, проследив, как сквозь темноту пролетел красный огонек и, ударясь о пол, рассыпался искрами, Самгин сказал:
— Вы об этом Марину Петровну спросите.
— Спрашивал. Ей известны все человеческие размышления, а книгу «Плач» она отметает, даже высмеивает, именует ее болтовней даже. А сам я думать могу, но размышлять не умею. Вы, пожалуйста, не говорите ей, что я спрашивал про «Плач».
— Хорошо, — обещал Самгин. — Она… очень умная? Захарий тихонько охнул.
— Ох!
И, захлебываясь быстрым шопотом, сказал:
— Необыкновенной мудрости. Ослепляет душу. Несокрушимого бесстрашия…
Он вдруг оборвал речь, беспокойно завозился, захлопал подушкой и, пробормотав: «Извините, мешаю вам уснуть», — замолчал. Самгин подумал, что он, должно быть, закутался одеялом с головою. Тишина стала плотней, и долго не слышно было ни звука, — потом в парке кто-то тяжко зашлепал по луже. Самгин, прислушиваясь, вспомнил проповедника Якова, человека о трех пальцах, — «камень — дурак, дерево — дурак». Вспомнил Диомидова. Дьякона, «взыскующих града». Сектантов — миллионы, социалистов — тысячи. Возможно, что Марина — права, интеллигенция не знает подлинной духовной жизни народа. Она ищет в народе только отражения своих материалистических верований. Марина, конечно, не может быть сектанткой…