— Как хочешь, — ответила она тоже с улыбкой. Ее спокойное лицо, уверенная речь легко выжимала и отдаляла все, что Самгин видел и слышал час тому назад.
— Везде, друг мой, темновато и тесно, — сказала она, вздохнув, но тотчас добавила:
— Только внутри себя светло и свободно. Тут Самгин пожаловался: жизнь слишком обильна эпизодами, вроде рассказа Таисьи о том, как ее истязали; каждый из них вторгается в душу, в память, возбуждает…
— Вопросы, на которые у нас нет иных ответов, кроме книжных, — пренебрежительно закончила Марина его фразу. — А ты — откажись от вопросов-то, замолчи вопросы, — посоветовала она, усмехаясь, прищурив глаза. — Ваш брат, интеллигент, привык украшаться вопросами для кокетства друг перед другом, вы ведь играете на сложность: кто кого сложнее? И запутываете друг друга. Вопросы-то решаются не разумом, а волей… Вот французы учатся по воздуху летать, это — хорошо! Но это — воля решает, разум же только помогает. И по земле свободно ходить тоже только воля научит. — Она тихонько засмеялась, говоря: — Я бы вот вопрос об этой великомученице просто решила: сослала бы ее в монастырь подальше от людей и где устав построже.
— Сурово, но справедливо, — согласился Самгин и, вспомнив мстительный голос сестры Софьи, спросил: кто она?
— Дочь заводчика искусственных минеральных вод. Привлекалась к суду по делу темному: подозревали, что она отравила мужа и свекра. Около года сидела в тюрьме, но — оправдали, — отравителем оказался брат ее мужа, пьяница.
Сидя за рабочим столом Самгина, она стала рассказывать еще чью-то историю — тоже темную; Самгин, любуясь ею, слушал невнимательно и был очень неприятно удивлен, когда она, вставая, хозяйственно сказала:
— Срок платежа кончается в июне, значит, к этому времени ты купишь эти векселя от лица Лидии Муромской. Так? Ну, а теперь простимся, завтра я уезжаю, недельки на полторы.
Когда он наклонился поцеловать ее руку, Марина поцеловала его в лоб, а затем, похлопав его по плечу, сказала, как жена мужу:
— Не скучай!
Губы у нее были как-то особенно ласково горячие, и прикосновение их кожа лба ощущала долго.
Вспоминая все это, Самгин медленно шагал по комнате и неистово курил. В окна ярко светила луна, на улице таяло, по проволоке телеграфа скользили, в равном расстоянии одна от другой, крупные, золотистые капли и, доскользнув до какой-то незаметной точки, срывались, падали. Самгин долго, бессмысленно следил за ними, насчитал сорок семь капель и упрекнул кого-то:
«Все на том же месте».
Ушел в спальню, разделся, лег, забыв погасить лампу, и, полулежа, как больной, пристально глядя на золотое лезвие огня, подумал, что Марина — права, когда она говорит о разнузданности разума.
«Воспитанная литераторами, публицистами, «критически мыслящая личность» уже сыграла свою роль, перезрела, отжила. Ее мысль все окисляет, покрывая однообразной ржавчиной критицизма. Из фактов совершенно конкретных она делает не прямые выводы, а утопические, как, например, гипотеза социальной, то есть — в сущности, социалистической революции в России, стране полудиких людей, каковы, например, эти «взыскующие града». Но, назвав людей полудикими, он упрекнул себя:
«Я отношусь к людям слишком требовательно и неисторично. Недостаток историчности суждений — общий порок интеллигенции. Она говорит и пишет об истории, не чувствуя ее».
Затем он подумал, что неправильно относится к Дуняше, недооценивает ее простоту. Плохо, что и с женщиной он не может забыться, утратить способность наблюдать за нею и за собой. Кто-то из французских писателей горько жаловался на избыток профессионального анализа… Кто? И, не вспомнив имя писателя, Самгин уснул.
Марина не возвращалась недели три, — в магазине торговал чернобородый Захарий, человек молчаливый, с неподвижным, матово-бледным лицом, темные глаза его смотрели грустно, на вопросы он отвечал кратко и тихо; густые, тяжелые волосы простеганы нитями преждевременной седины. Самгин нашел, что этот Захарий очень похож на переодетого монаха и слишком вял, бескровен для того, чтоб служить любовником Марины.
«Именно — служить. Муж тоже, наверное, служил ей».
Тут у него мелькнула мысль, что, может быть, Марина заставит и его служить ей не только как юриста, но он тотчас же отверг эту мысль, не представляя себя любовником Марины. Возбуждая в нем любопытство мужчины, уже достаточно охлажденного возрастом и опытом, она не будила сексуальных эмоций. Не чувствовал он и прочной симпатии к ней, но почти после каждой встречи отмечал, что она все более глубоко интересует его и что есть в ней странная сила; притягивая и отталкивая, эта сила вызывает в нем неясные надежды на какое-то необыкновенное открытие.
Но в конце концов он был доволен тем, что встретился с этой женщиной и что она несколько отвлекает его от возни с самим собою, доволен был, что устроился достаточно удобно, независимо и может отдохнуть от пережитого. И все чаще ему казалось, что в этой тихой полосе жизни он именно накануне какого-то важного открытия, которое должно вылечить его от внутренней неурядицы и поможет укрепиться на чем-то прочном.
Когда приехала Марина, Самгин встретил ее с радостью, удивившей его.
Она, видимо, сильно устала, под глазами ее легли тени, сделав глаза глубже и еще красивей. Ясно было, что ее что-то волнует, — в сочном голосе явилась новая и резкая нота, острее и насмешливей улыбались глаза.
— Ну, какие же новости рассказать? — говорила она, усмехаясь, облизывая губы кончиком языка. — По газетам ты знаешь, что одолевают кадетики, значит — возрадуйся и возвеселись! В Государственной думе засядут коллеги твои, адвокаты. В Твери тоже губернатора ухлопали, — читал? Слышала, что есть распоряжение: крестьянские депутации к царю не пускать. Дурново внушает губернаторам, чтобы не очень расстреливали. Что еще? Видела одного епископа, он недавно беседовал с царем, говорит, что царь — самый спокойный человек в России. Говорил это епископ со вздохами, с грустью…
На минуту она задумалась, нахмурясь, потом спросила:
— Дай-ко папироску.
И, закурив, но отмахиваясь от дыма платком, прищурясь, заговорила снова:
— Старообрядцы очень зашевелились. Похоже, что у нас будет две церкви: одна — лает, другая — подвывает! Бездарные мы люди по части религиозного мышления, и церковь у нас бесталанная…
Самгин осторожно заметил:
— Не понимаю, почему тебя, такую большую, красивую, интересуют эти вопросы…
— А ты — что же, думаешь, что религия — дело чахоточных? Плохо думаешь. Именно здоровая плоть требует святости. Греки отлично понимали это.
Утопив папиросу в полоскательной чашке, она продолжала, хмурясь:
— На мой взгляд, религия — бабье дело. Богородицей всех религий — женщина была. Да. А потом случилось как-то так, что почти все религии признали женщину источником греха, опорочили, унизили ее, а православие даже деторождение оценивает как дело блудное и на полтора месяца извергает роженицу из церкви. Ты когда-нибудь думал — почему это?
— Нет, — ответил Самгин и начал рассказывать о Макарове. Марина, хлебнув мадеры, долго полоскала ею рот, затем, выплюнув вино в полоскательную чашку, извинилась:
— Прости, второй день железный вкус какой-то во рту.
Вытерла губы платочком и пренебрежительно отмахнулась им, говоря:
— Феминизм, суфражизм — все это, милый мой, выдумки нищих духом.
Самгин снова замолчал, а она заговорила о своих делах в суде, о прежнем поверенном своем:
— Дурак надутый, а хочет быть жуликом. Либерал, а — чего добиваются либералы? Права быть консерваторами. Думают, что это не заметно в них! А ведь добьются своего, — как думаешь?
— Возможно, — согласился Самгин.
Марина засмеялась. Каждый раз, беседуя с нею, он ощущал зависть к ее умению распоряжаться словами, формировать мысли, но после беседы всегда чувствовал, что Марина не стала понятнее и центральная ее мысль все-таки неуловима.
Разговорам ее о религии он не придавал значения, считая это «системой фраз»; украшаясь этими фразами, Марина скрывает в их необычности что-то более значительное, настоящее свое оружие самозащиты; в силу этого оружия она верит, и этой верой объясняется ее спокойное отношение к действительности, властное — к людям. Но — каково же это оружие?