— Может быть, она и не ушла бы, догадайся я заинтересовать ее чем-нибудь живым — курами, коровами, собаками, что ли! — сказал Безбедов, затем продолжал напористо: — Ведь вот я нашел же себя в голубиной охоте, нашел ту песню, которую суждено мне спеть. Суть жизни именно в такой песне — и чтоб спеть ее от души. Пушкин, Чайковский, Миклухо-Маклай — все жили, чтобы тратить себя на любимое занятие, — верно?
Самгин согласно кивнул головой и стал слушать сиплые слова внимательнее, чувствуя в рассказе Безбедова новые ноты.
— Вас увлекает адвокатура, другого — картежная игра, меня — голуби! Вероятно, я на крыше и умру, задохнусь от наслаждения и — шлеп с крыши на землю, — сказал Безбедов и засмеялся влажным, неприятно кипящим смехом. — В детстве у меня задатки были, — продолжал он, вытряхивая пепел из трубки в чайный стакан, хотя на столе стояла пепельница. — Правильно говоря — никаких задатков у меня не было, а это мать и крестный внушили: «Валентин, у тебя есть задатки!» Конечно, это обязывало меня показывать какие-нибудь фокусы. Ждут чего-то необыкновенного, ну и сочинишь, соврешь что-нибудь, — что же делать? Надобно оправдать доверие.
Он подмигнул Самгину и заставил его подумать:
«Я никогда не сочинял».
— Привычка врать и теперь есть у меня, выдумаю что-нибудь мало вероятное и, по секрету, расскажу; стоит только одному рассказать, а уж дальше вранье само пойдет! Чем невероятнее, тем легче верят.
Он усмехнулся и, крепко закрыв глаза, помолчал, подумал, вздохнул.
— Хотя невероятное становится обычным в наши дни. Привираю я не для того, чтоб забавлять себя или людей, а — так, чорт знает для чего! Скучно — на земле, когда самое лучшее переживаешь на крыше. В гимназии я тоже считался мальчишкой с задатками, — крестный раскрасил меня. Чтоб оправдать ожидания — хулиганил. Из пятого класса — выгнали. Стал щеголять в невероятных костюмах, какие-то дурацкие шляпы носил. Барышням — нравилось. Вообразил, что отлично могу играть на биллиарде, — играл часов по пяти, разумеется — бездарно. Вообще я — человек совершенно бездарный.
Сказав последние слова с явным удовольствием, Безбедов вздохнул, и лицо его исчезло в облаке табачного дыма. Самгин тоже курил и молчал, думая, что он, кажется, поторопился признать в этом человеке что-то симпатичное.
«Весьма похоже, что он только играет роль простака, а я — ошибся».
Сознание ошибки возникло сейчас же после того, как Безбедов сказал о задатках и фокусах. Вообще в словах Безбедова незаметно появилось что-то неприятное. Особенно смущало Самгина то, что он подумал о себе:
«Я — не сочинял».
Мысль о возможности какого-либо сходства с этим человеком была оскорбительна. Самгин подозрительно посмотрел сквозь стекла очков на плоское, одутловатое лицо с фарфоровыми белками и голубыми бусинками зрачков, на вялую, тяжелую нижнюю губу и белесые волосики на верхней — под широким носом. Глупейшее лицо.
Неистово дымя, Безбедов спросил:
— А что — у вас нет аппетита к барышням? Тут, недалеко, две сестренки живут, очень милосердные и веселые, — не хотите ли?
Самгин сухо отказался, но подумал, что следовало бы взглянуть, каков этот толстяк среди женщин. Затем, прихлебывая кисленькое красное вино, он сказал:
— Разумеется, я не верю вам, когда вы утверждаете, что — у вас нет никаких талантов…
— Святая истина! — вскричал Безбедов, подняв руки на уровень лица, точно защищаясь, готовясь оттолкнуть от себя что-то. — Я — человек без средств, бедный человек, ничем не могу помочь, никому и ничему! — Эти слова он прокричал, явно балаганя, клоунски сделав жалкую гримасу скупого торгаша.
Самгин настойчиво продолжал:
— Но очень странно слышать, что вы говорите это как будто с удовольствием…
— Да — конечно же, с удовольствием! — вскричал Безбедов, нелепо размахивая руками. — Как бы это сказать вам? Ах, чорт…
Вытаращив глаза, дотирая ладонью шершавый лоб, он несколько секунд смотрел в лицо Самгина, и Самгин видел, как его толстые губы, потные щеки расплываются, тают в торжествующей улыбке.
— Я — глухонемой! — сказал он трезво и громко. — Глухонемого проповедовать не заставишь! Понимаете?
— Вы сознаетесь в симуляции, — сердито заметил Самгин.
— Почему — симуляция? Нет, это — мое убеждение. Вы убеждены, что нужна конституция, революция и вообще — суматоха, а я — ничего этого — не хочу! Не хочу! Но и проповедовать, почему не хочу, — тоже не стану, не хочу! И не буду отрицать, что революция полезна, даже необходима рабочим, что ли, там! Необходима? Ну, и валяйте, делайте революцию, а мне ее не нужно, я буду голубей гонять. Глухонемой! — И, с размаха шлепнув ладонью в широкую жирную грудь свою, он победоносно захохотал сиплым, кипящим смехом.
«Скотина», — мысленно обругал его Самгин, быстро и сердито перебирая в памяти все возражения, какие можно бы противопоставить Безбедову. Но было совершенно ясно, что возражения бесполезны, любое из них Безбедов оттолкнет: «Не хочу», — скажет он.
Возможно, что он обладает силой не хотеть. Но все же Самгин проворчал:
— Анархизм. Это — старо.
— Как мир, — согласился Безбедов, усмехаясь. — Как цивилизация, — добавил он, подмигнув фарфоровым глазом. — Ведь цивилизация и родит анархистов. Вожди цивилизации — или как их там? — смотрят на людей, как на стадо баранов, а я — баран для себя и не хочу быть зарезанным для цивилизации, зажаренным под соусом какой-нибудь философии.
Послушав минуты две давно знакомые, плоские фразы, Самгин невольно произнес слова, которые не хотел бы говорить вслух:
— Самое сильное, что вы можете сказать и сказали, это — не хочу!
— Конечно, — согласился Безбедов, потирая красные, толстые ладони. — Тысячи — думают, один — говорит, — добавил он, оскалив зубы, и снова пробормотал что-то о барышнях. Самгин послушал его еще минуту и ушел, чувствуя себя отравленным.
В кабинете он зажег лампу, надел туфли и сел к столу, намереваясь работать, но, взглянув на синюю обложку толстого «Дела М. П. Зотовой с крестьянами села Пожога», закрыл глаза и долго сидел, точно погружаясь во тьму, видя в ней жирное тело с растрепанной серой головой с фарфоровыми глазами, слыша сиплый, кипящий смех.
«Противная бестия…»
Потом, закуривая, вышел в соседнюю, неосвещенную комнату и, расхаживая в сумраке мимо двух мутносерых окон, стал обдумывать. Несомненно, что в речах Безбедова есть нечто от Марины. Она — тоже вне «суматохи» даже и тогда, когда физически находится среди людей, охваченных вихрем этой «суматохи». Самгин воспроизвел в памяти картину собрания кружка людей, «взыскующих града», — его пригласила на собрание этого кружка Лидия Варавка.
В помещение под вывеской «Магазин мод» входят, осторожно и молча, разнообразно одетые, но одинаково смирные люди, снимают верхнюю одежду, складывая ее на прилавки, засовывая на пустые полки; затем они, «гуськом» идя друг за другом, спускаются по четырем ступенькам в большую, узкую и длинную комнату, с двумя окнами в ее задней стене, с голыми стенами, с печью и плитой в углу, у входа: очевидно — это была мастерская. В комнате — сумрачно, от стен исходит запах клейстера и сырости. На черных и желтых венских стульях неподвижно и безмолвно сидят люди, десятка три-четыре мужчин и женщин, лица их стерты сумраком. Некоторые согнулись, опираясь локтями о колена, а один так наклонился вперед, что непонятно было: почему он не падает? Кажется, что многие обезглавлены. Впереди, в простенке между окнами, за столом, покрытым зеленой клеенкой, — Лидия, тонкая, плоская, в белом платье, в сетке на курчавой голове и в синих очках. Перед нею — лампа под белым абажуром, две стеариновые свечи, толстая книга в желтом переплете; лицо Лидии — зеленоватое, на нем отражается цвет клеенки; в стеклах очков дрожат огни свеч; Лидия кажется выдуманной на страх людям. В ее фигуре есть нечто театральное, отталкивающее. Поглядывая в книгу, наклоняя и взбрасывая голову, она гнусаво, в нос читает:
— «Говорящего в духе — не осуждайте, потому что не плоть проповедует, а дух, дух же осуждать — смертный грех. Всякий грех простится, а этот — никогда».