— Ты слишком упрощенно смотришь…
— Разве?
Самгин искоса взглянул в лицо ее и осторожно начал:
— Говорить можно только о фактах, эпизодах, но они — еще не я, — начал он тихо и осторожно. — Жизнь — бесконечный ряд глупых, пошлых, а в общем все-таки драматических эпизодов, — они вторгаются насильственно, волнуют, отягощают память ненужным грузом, и человек, загроможденный, подавленный ими, перестает чувствовать себя, свое сущее, воспринимает жизнь как боль…
Марина молча погладила его плечо, но он уже не смотрел на нее, говоря:
— Я думаю, что так чувствует себя большинство интеллигентов, я, разумеется, сознаю себя типичным интеллигентом, но — не способным к насилию над собой. Я не могу заставить себя верить в спасительность социализма и… прочее. Человек без честолюбия, я уважаю свою внутреннюю свободу…
Он помолчал несколько секунд, взвешивая слова «внутренняя свобода», встал и, шагая по комнате из угла в угол, продолжал более торопливо:
— Поэтому я — чужой среди людей, которые включают себя в партии, группы, — вообще — включают, заключают…
Он чувствовал, что говорит необыкновенно и даже неприятно легко, точно вспоминает не однажды прочитанную и уже наскучившую книгу.
— В конце концов — все сводится к той или иной системе фраз, но факты не укладываются ни в одну из них. И — что можно сказать о себе, кроме: «Я видел то, видел это»?
Остановясь среди комнаты, глядя в дым своей папиросы, он пропустил перед собою ряд эпизодов: гибель Бориса Варавки, покушение Макарова на самоубийство, мужиков, которые поднимали колокол «всем миром», других, которые сорвали замок с хлебного магазина, 9 Января, московские баррикады — все, что он пережил, вплоть до убийства губернатора. И вдруг он почувствовал: есть нечто утешительное в том, что память укладывает все эти факты в ничтожную единицу времени, — утешительное и даже как будто ироническое. Невольным движением он вынул часы, но, не взглянув на циферблат, тотчас же спрятал их. И, заметив, что Марина смотрит на него требовательно ожидающим взглядом, продолжал механически, неохотно:
— К людям типа Кутузова я отношусь с уважением… как, например, к хирургам. Но у меня кости не сломаны и нет никаких злокачественных опухолей…
Он снова шагал в мягком теплом сумраке и, вспомнив ночной кошмар, распределял пережитое между своими двойниками, — они как бы снова окружили его. Один из них наблюдал, как драгун старается ударить шашкой Туробоева, но совершенно другой человек был любовником Никоновой; третий, совершенно не похожий на первых двух, внимательно и с удовольствием слушал речи историка Козлова. Было и еще много двойников, и все они, в этот час, — одинаково чужие Климу Самгину. Их можно назвать насильниками.
«Кошмар, — думал он, глядя на Марину поверх очков. — Почему я так откровенно говорю с ней? Я не понимаю ее, чувствую в ней что-то неприятное. Почему же?» Он замолчал, а Марина, скрестив руки на высокой груди, сказала негромко:
— О Степане ты неверно судишь, я его знаю лучше, чем ты. И не потому, что жила с ним, а…
Но она не договорила фразу, должно быть, не нашла точного слова и новым тоном сказала:
— А ты, кажется, зачитался, заплесневел в думах…
— Читаю я не много.
— Застоялся на одном месте. Надо передвинуться в другой угол…
— Почему — в угол?
— Пожить с простыми людьми.
— Ты — о рабочих, крестьянах?
Не обратив на его вопрос внимания, она спросила:
— С женой-то — совсем кончил?
— Да.
— Ну, вот и хорошо! Значит, на время свободен. «Говорит она со мной, как… старшая сестра». Облизывая губы кончиком языка, прищурив глаза, Марина смотрела в потолок; он наклонился к ней, желая спросить о Кутузове, но она встряхнулась, заговорив:
— Так завтра же давай примемся за дела! Сходи к моему поверенному, потолкуй с ним, я его предупредила…
Она сказала это мягко, но так, что Самгин понял: надобно уходить. И ушел, молча пожав крепкую, очень теплую руку.
«Хитрая баба. Разоблачить ее нелегко. А — надо разоблачать?» — спросил он.
Отношение к этой женщине не определялось. Раздражала неприятная ее самоуверенность и властность, раздражало и то, что она заставила высказаться. Последнее, было особенно досадно. Самгин знал, что он никогда еще и ни с кем не говорил так, как с нею.
На другой день, утром, он сидел в большом светлом кабинете, обставленном черной мебелью; в огромных шкафах нарядно блестело золото корешков книг, между Климом и хозяином кабинета — стол на толстых и пузатых ножках, как ножки рояля. Хозяин — чернобровый, лысый, его круглое, желтоватое лицо надуто, как бычачий пузырь для обучения плаванию, оно заканчивается остренькой черной, полуседой бородкой, — в синеватых белках пронзительно блестят черненькие зрачки. Голосок у него звонкий, упрямый, слова он произносит не по-русски четко и ставит очень плотно слово к слову.
— Моя доверительница, — почтительно говорит он, не называя доверительницу по имени. — Принимая во внимание… Исходя из этого факта… На основании изложенного… — Он как бы нарочно говорит фразами апелляционной жалобы, его почтительность сопровождается легкой судорогой толстых губ и остренькой усмешкой пронзительных глаз. Коротким жестом левой руки он как бы отталкивает от себя что-то. Его ужимки заставили Самгина почувствовать, что человек этот обижен Мариной и, кажется, ненавидит ее, но — побаивается. Отношение к ней он переносил и на него, Самгина.
— Кол-лега, — говорил он, точно ставя запятую между двумя л.
— Далее: дело по иску родственников купца Потапова, осужденного на поселение за принадлежность к секте хлыстов. Имущество осужденного конфисковано частично в пользу казны. Право на него моей почтенной доверительницы недостаточно обосновано, но она обещала представить еще один документ. Здесь, мне кажется, доверительница заинтересована не имущественно, а, так сказать, гуманитарно, и, если не ошибаюсь, цель ее — добиться пересмотра дела. Впрочем, вы сами увидите…
О гуманитарном интересе Марины он сказал с явным сожалением, а вообще его характеристики судебных дел Марины принимали все более ехидный характер, и Самгин уже чувствовал, что коллега Фольц знакомит его не с делами, а хочет познакомить с почтенной доверительницей. В черном кабинете стоял неприятный запах, возбуждая желание чихать; за окнами шумел, завывал ветер, носились тучи снега. Просидев часа два, Самгин почти с наслаждением погрузился в белую бурю на улице, — его толкало, покачивало, черные фигуры вырывались из белого вихря, наскакивая на него, обгоняя; он шел и чувствовал: да, начинается новая полоса жизни. С Мариной следует быть осторожным. И необходимо взять себя в руки. «Поставить себя в центр круга непоколебимых выводов», — вспомнил он фразу Брагина и возмутился засоренностью своей памяти.
Через несколько дней он, в сопровождении Безбедова, ходил по комнатам своей квартиры. Комнаты обставлены старой и солидной мебелью, купленной, должно быть, в барской усадьбе. Валентин Безбедов, вводя Клима во владение этим имуществом, пренебрежительно просипел:
— Если — мало, сходите в сарай, там до чорта всякой дряни! Книжный шкаф есть, клавесины. Цветов хотите? У меня во флигеле множество их, землей пахнет, как на кладбище.
Он курил немецкую фарфоровую трубку, дым шел из ноздрей его широкого носа, изо рта, трубка висела на груди, между лацканами модного толстого пиджака, и оттуда тоже шел дым. Но похож был Безбедов не на немца, а на внезапно разбогатевшего русского ломового извозчика, который еще не привык носить модные костюмы. Лохматый, с красным опухшим лицом, он ходил рядом с Климом, бесцеремонно заглядывая в лицо его обнаженными глазами, — отвратительно скрипели его ботинки, он кашлял, сипел, дымился, толкал Самгина локтем и вдруг спросил:
— Читали анекдот?
— Какой?
— У царя была депутация верноподданных рабочих из Иваново-Вознесенска, он им сказал буквально так:
«Самодержавие мое останется таким, каким оно было встарь». Что он — с ума спятил?