— По-моему — человек живет, пока любит, а если он людей не любит, так — зачем он нужен?
Наклонясь к Самгину, она схватила руками голову его и, раскачивая ее, горячо сказала в лицо ему:
— И ты всех тихонько любишь, но тебе стыдно и притворяешься строгим, недовольным, молчишь и всех молча жалеешь, — вот какой ты! Вот…
Самгин ожидал не этого; она уже второй раз как будто оглушила, опрокинула его. В глаза его смотрели очень яркие, горячие глаза; она поцеловала его в лоб, продолжая говорить что-то, — он, обняв ее за талию, не слушал слов. Он чувствовал, что руки его, вместе с физическим теплом ее тела, всасывают еще какое-то иное тепло. Оно тоже согревало, но и смущало, вызывая чувство, похожее на стыд, — чувство виновности, что ли? Оно заставило его прошептать:
— Полно, ты ошибаешься…
— Нет, я не хуже собаки знаю, кто — каков! Я не умная, а — знаю…
Через час утомленный Самгин сидел в кресле и курил, прихлебывая вино. Среди глупостей, которые наговорила ему Дуняша за этот час, в памяти Самгина осталась только одна:
«Вот когда я стала настоящей бабой», — сказала она, пролежав минут пять в состоянии дремотном или полуобморочном. Он тоже несколько раз испытывал приступы желания сказать ей какие-то необыкновенные слова, но — не нашел их.
Теперь он посмотрел на ее голое плечо и разметанные по подушке рыжеватые волосы, соображая: как это она ухитряется причесывать гладко такую массу волос? Впрочем, они у нее удивительно тонкие.
«В ней действительно есть много простого, бабьего. Хорошего, дружески бабьего», — нашел он подходящие слова. «Завтра уедет…» — скучно подумал он, допил вино, встал и подошел к окну. Над городом стояли облака цвета красной меди, очень скучные и тяжелые. Клим Самгин должен был сознаться, что ни одна из женщин не возбуждала в нем такого, волнения, как эта — рыжая. Было что-то обидное в том, что неиспытанное волнение это возбуждала женщина, о которой он думал не лестно для нее.
«Бабьи дни, — повторил он. — Смешно…»
Простонав, Дуняша повернулась на другой бок, — Самгин тихонько спросил:
— Может быть, пойдешь к себе?
— Я у себя, — ответила она сквозь сон. Самгин, улыбаясь, налил себе еще вина. «Это — так: она — везде у себя, в любой постели». Это была тоже обидная мысль, но, взвешивая ее, Самгин не мог решить: для кого из двух обиднее? Он прилег на коротенький, узкий диван; было очень неудобно, и неудобство это усиливало его жалость к себе.
«Она — везде у себя, а я — везде против себя, — так выходит. Почему? «Восемьдесят тысяч верст вокруг самого себя»? Это забавно, но неверно. «Человек вращается вокруг духа своего, как земля вокруг солнца»… Если б Марина была хоть наполовину так откровенна, как эта…»
Он задремал, затем его разбудил шум, — это Дуняша, надевая ботинки, двигала стулом. Сквозь веки он следил, как эта женщина, собрав свои вещи в кучу, зажала их под мышкой, погасила свечу и пошла к двери. На секунду остановилась, и Самгин догадался, что она смотрит на него; вероятно, подойдет. Но она не подошла, а, бесшумно открыв дверь, исчезла.
Это было хорошо, потому что от неудобной позы у Самгина болели мускулы. Подождав, когда щелкнул замок ее комнаты, он перешел на постель, с наслаждением вытянулся, зажег свечу, взглянул на часы, — было уже около полуночи. На ночном столике лежал маленький кожаный портфель, из него торчала бумажка, — Самгин машинально взял ее и прочитал написанное круглым и крупным детским почерком:
«…ох, Алиночка, такая они все сволочь, и попала я в самую гущу, а больше всех противен был один большой такой болван наглый».
Дальше Самгин не стал читать, положил письмо на портфель и погасил свечу, думая:
«Попадет она в какую-нибудь историю. Простодушна. В конце концов — она милая…»
Утром, когда он умывался, Дуняша пришла — одетая в дорогу.
— А я уже уложилась.
Лицо у нее было замкнутое, брови нахмурены, глаза потемнели.
— Ну… Если захочешь повидаться со мной — Лютовы всегда знают, где я…
— Конечно — захочу!
— Чай пить уже некогда, проспал ты, — сказала она, вздохнув, покусывая губы, а затем сердито спросила: — Не боишься, что арестуют тебя?
— Меня? За что? — удивленно спросил Самгин.
— Ну — за что! Не притворяйся. По-моему — всех вас перестреляют.
— Ну, полно, — сказал Самгин, целуя ее руку, и внезапно для себя спросил: — Ты о себе все рассказала Зотовой?
— Ей — все расскажешь, что она захочет знать, это такой… насос!
Подойдя к нему, она сняла очки с его носа и, заглядывая в глаза ему, ворчливо, тихо заговорила:
— Не обижайся, что — жалко мне тебя, право же — не обидно это! Не знаю, как сказать! Одинокий ты, да? Очень одинокий?
Самгин растерялся, — впервые говорили ему слова с таким чувством. Невольным движением рук он крепко обнял женщину и пробормотал:
— Ну, что ты? Зачем?
И — замолчал, не зная, как лучше: чтоб она говорила, или нужно целовать ее — и этим заставить молчать? А она горячо шептала:
— Ты — не думай, я к тебе не напрашиваюсь в любовницы на десять лет, я просто так, от души, — думаешь, я не знаю, что значит молчать? Один молчит — сказать нечего, а другой — некому сказать.
Крепко сжимая ладонями виски его, она сказала еще тише:
— И — вот что: ты с Зотовой не очень… «Ревнует?» — мелькнула у Самгина догадка, и — все стало проще, понятней.
— Не откровенничай с ней.
Он, усмехаясь, гладя ее голову, спросил:
— Почему?
— Про нее нехорошо говорят здесь.
— Кто?
— Многие.
В дверь постучали, всунул голову старичок слуга и сказал:
— Провожать приехали!
— Ну, прощай, — сказала Дуняша. Самгин почувствовал, что она целует его не так, как всегда, — нежнее, что ли… Он сказал тоже шопотом:
— Спасибо! Этого я не забуду. Смахивая платком слезы, она ушла. Самгин подошел к запотевшему окну, вытер стекло и приложился к стеклу лбом, вспоминая: когда еще он был так взволнован? Когда Варвара сделала аборт?
«Но тогда я боялся, а — теперь?»
Было ясно: ему жалко, что Дуняша уехала.
«Ревнует» — это глупо я подумал».
У подъезда гостиницы стояло две тройки. Дуняшу усаживал в сани седоусый военный, толпилось еще человек пять солидных людей. Подъехала на сером рысаке Марина. Подождав, когда тройки уехали, Самгин тоже решил ехать на вокзал, кстати и позавтракать там.
Стоя в буфете у окна, он смотрел на перрон, из-за косяка. Дуняшу не видно было в толпе, окружавшей ее. Самгин машинально сосчитал провожатых: тридцать семь человек мужчин и женщин. Марина — заметнее всех.
«Тридцать семь, — повторил он про себя. — Слава!»
Седой военный ловко подбросил Дуняшу на ступеньки вагона, и вместе с этим он как бы толкнул вагон, — про-. вожатые хлопали ладонями, Дуняша бросала им цветы.
Провожая ее глазами, Самгин вспомнил обычную фразу: «Прочитана еще одна страница книги жизни». Чувствовал он себя очень грустно — и пришлось упрекнуть себя:
«А я все-таки немножко сентиментален!»
Он сел пить кофе против зеркала и в непонятной глубине его видел свое очень истощенное, бледное лицо, а за плечом своим — большую, широколобую голову, в светлых клочьях волос, похожих на хлопья кудели; голова низко наклонилась над столом, пухлая красная рука работала вилкой в тарелке, таская в рот куски жареного мяса. Очень противная рука.
Когда в дверях буфета сочно прозвучал голос Марины, лохматая голова быстро вскинулась, показав смешное, плоское лицо, с широким носом и необыкновенными глазами, — очень большие белки и маленькие, небесно-голубые зрачки. Собственник этого лица поспешно привстал, взглянул в зеркало, одной рукой попробовал пригладить волосы, а салфеткой в другой руке вытер лицо, как вытирают его платком, — щеки, лоб, виски. Затем он сел, беспокойно мигая; брови у него были белесые, так же как маленькие усики, и эта растительность была почти незаметна на желтоватой коже плоского, пухлого лица. К нему подошла Марина, — он поднялся на ноги и неловко толкнул на нее стул; она успела подхватить падавший стул и, постукивая ладонью по спинке его, неслышно сказала что-то лохматому человеку; он в ответ потряс головой и хрипло кашлянул, а Марина подошла к Самгину.