— Впрочем, я его заложил в ломбарде, портсигар. Сестре скажу — украли!
Выпученные, рачьи глаза его делали туго надутое лицо карикатурным. Схватив рукою в перчатке медный поручень, он спросил:
— Хотите коньяку? Французский…
Самгин отказался. Поручик Трифонов застыл, поставив ногу на студень вагона. Было очень тихо, только снег скрипел под ногами людей, гудела проволока телеграфа и сопел поручик. Вдруг тишину всколыхнул, разрезал высокий, сочный голос, четко выписав на ней отчаянные слова:
Последний, нонешний денечек… Гуляю с вами я. друзья.
— Денисов, сукин сын, — сказал поручик, закрыв глаза. — Хорист из оперетки. Солдат — никуда! Лодырь, пьяница. Ну, а поет — слышите?
Пели два голоса, второй звучал басовито и мрачно, но первый взмывал все выше.
— Ну, нет! Его не покроешь, — пробормотал поручик, исчезая.
В небе, недалеко от луны, сверкала, точно падая на землю, крупная звезда. Самгин, медленно идя к концу поезда, впервые ощущал с такой остротой терзающую тоску простенькой русской песни. Она воспринималась им как нечто совершенно естественное в голубоватой холодной тишине, глубокой, как бывает только в сновидениях. Его обогнал жандарм, но он и черная тень его — все было сказочно, так же, как деревья, вылепленные из снега, луна, величиною в чайное блюдечко, большая звезда около нее и синеватое, точно лед, небо — высоко над белыми холмами, над красным пятном костра в селе у церкви; не верилось, что там живут бунтовщики.
Но песня вдруг оборвалась, и тотчас же несколько голосов сразу громко заспорили, резко прозвучал начальственный окрик:
— А ты — кто такой?
Раздался дружный, громкий смех и сквозь него — сердитый возглас:
— Вот ка-ак?
Кто-то громко свистнул, издали ответил глухой свисток локомотива. Самгин остановился, вслушиваясь, но там, впереди, смеялись, свистели всё громче и кто-то вскрикивал:
— Валяй, тащи его, тащи всех… Отделился и пошел навстречу Самгину жандарм, блестели его очки; в одной руке он держал какие-то бумаги, пальцы другой дергали на груди шнур револьвера, а сбоку жандарма и на шаг впереди его шагал Судаков, натягивая обеими руками картуз на лохматую голову; луна хорошо освещала его сухое, дерзкое лицо и медную пряжку ремня на животе; Самгин слышал его угрюмые слова:
— Ты бы не дурил, старик!
— Иди, иди! — строго крикнул жандарм. Самгин, не желая, чтоб Судаков узнал его, вскочил на подножку вагона, искоса, через плечо взглянул на подходившего Судакова, а тот обеими руками вдруг быстро коснулся плеча и бока жандарма, толкнул его; жандарм отскочил, громко охнул, но крик его был заглушен свистками и шипением паровоза, — он тяжело вкатился на соседние рельсы и двумя пучками красноватых лучей отрезал жандарма от Судакова, который, вскочив на подножку, ткнул Самгина в бок чем-то твердым.
Не устояв на ногах, Самгин спрыгнул в узкий коридор между вагонами и попал в толпу рабочих, — они тоже, прыгая с паровоза и тендера, толкали Самгина, а на той стороне паровоза кричал жандарм, кричали молодые голоса:
— Не мешай, дядя!
— Не бунтуй, старик, не велят!
— Кто убежал?
Шипел паровоз, двигаясь задним ходом, сеял на путь горящие угли, звонко стучал молоток по бандажам колес, гремело железо сцеплений; Самгин, потирая бок, медленно шел к своему вагону, вспоминая Судакова, каким видел его в Москве, на вокзале: там он стоял, прислонясь к стене, наклонив голову и считая на ладони серебряные монеты; на нем — черное пальто, подпоясанное ремнем с медной пряжкой, под мышкой — маленький узелок, картуз на голове не мог прикрыть его волос, они торчали во все стороны и свешивались по щекам, точно стружки.
«Неотесанная башка», — подумал тогда Самгин, а теперь он думал о звериной ловкости парня: «Толкни он жандарма на несколько секунд позже, — жандарм попал бы под колеса паровоза…»
— Эй, барин, ходи веселей! — крикнули за его спиной. Не оглядываясь, Самгин почти побежал. На разъезде было очень шумно, однако казалось, что железный шум торопится исчезнуть в холодной, всепоглощающей тишине. В коридоре вагона стояли обер-кондуктор и жандарм, дверь в купе заткнул собою поручик Трифонов.
— Штатский? — вполголоса, изумленно и сипло спрашивал он. — Срезал револьвер?
— Так точно, — тихо ответил жандарм; он стоял не так, как следовало стоять перед офицером, а — сутуло и наклонив голову, но руки висели по швам.
— Обезоружил? И — удрал?
— Так точно. Должен быть в поезде.
— Солдаты ищут, — вставил обер.
Поручик трижды, негромко и раздельно хохотнул:
— Хо-хо-хо! Эт-то — номер! — сказал он, хлопая ресницами по главам, чмокнув губами. — Ах ты, м-морда! Ну — и влетит тебе! И — заслужил! Ну, — что же ты хочешь, а?
— Ваше благородие…
— Чтобы моих людей гонять? Нет, будь здоров! Скажи спасибо, что тебе пулю в морду не вкатили… Хо-хо-о! И — ступай! Марш!..
Жандарм тяжело поднял руку, отдавая честь, и пошел прочь, покачиваясь, обер тоже отправился за ним, а поручик, схватив Самгина за руку, втащил его в купе, толкнул на диван и, закрыв дверь, похохатывая, сел против Клима — колено в колено.
— Понимаете, — жулик у жандарма револьвер срезал и удрал, а? Нет, — вы поймите: привилегированная часть, охрана порядка, мать… Мышей ловить, а не революционеров! Это же — комедия! Ох…
Он захлебнулся смехом, засипел, круглые глаза его выкатились еще больше, лицо, побагровев, надулось, кулаком одной руки он бил себя по колену, другой схватил фляжку, глотнул из нее и сунул в руки Самгина. Клим, чувствуя себя озябшим, тоже с удовольствием выпил.
— Замечательный анекдот! Р-революция, знаете, а? Жулик продаст револьвер, а то — ухлопает кого-нибудь… из любопытства может хлопнуть. Ей-богу! Интересно пальнуть по человеку…
«Напился», — отметил Самгин, присматриваясь к поручику сквозь очки, а тот заговорил тише, почти шопотом и очень быстро:
— Еду охранять поместье, завод какого-то сенатора, администратора, вообще — лица с весом! Четвертый раз в этом году. Мелкая сошка, ну и суют куда другого не сунешь. Семеновцы — Мин, Риман, вообще — немцы, за укрощение России получат на чаишко… здорово получат! А я, наверное, получу колом по башке. Или — кирпичом… Пейте, французский…
Шумно вздохнув, он опустил на глаза тяжелые, синеватые веки и потряс головою.
— Бессонница! Месяца полтора. В голове — дробь насыпана, знаете — почти вижу: шарики катаются, ей-богу! Вы что молчите? Вы — не бойтесь, я — смирный! Все — ясно! Вы — раздражаете, я — усмиряю. «Жизнь для жизни нам дана», — как сказал какой-то Макарий, поэт. Не люблю я поэтов, писателей и всю вашу братию, — не люблю!
Он снова глотнул из фляжки и, зажав уши ладонями, долго полоскал коньяком рот. Потом, выкатив глаза, держа руки на затылке, стал говорить громче:
— Я — усмиряю, и меня — тоже усмиряют. Стоит предо мной эдакий великолепный старичище, морда — умная, честная морда — орел! Схватил я его за бороду, наган — в нос. «Понимаешь?», говорю. «Так точно, ваше благородие, понимаю, говорит, сам — солдат турецкой войны, крест, медали имею, на усмирение хаживал, мужиков порол, стреляйте меня, — достоин! Только, говорит, это делу не поможет, ваше благородие, жить мужикам — невозможно, бунтовать они будут, всех не перестреляете». Н-да… Вот — морда, а?
Рассказывая, он все время встряхивал головой, точно у него по енотовым волосам муха ползала. Замолчав и пристально глядя в лицо Самгина, он одной рукой искал на диване фляжку, другой поглаживал шею, а схватив фляжку, бросил ее на колени Самгина.
— Пейте, какого чорта!..
«Возможно, что он ненормален», — соображал Самгин, глотнул коньяку и, положив фляжку рядом с собою, покосился на револьвер в углу дивана.
— Отличный старик! Староста. Гренадер. Догадал меня чорт выпить у него в избе кринку молока, ну — понятно: жара, устал! Унтер, сукин сын, наболтал чего-то адъютанту; адъютант — Фогель, командир полка — барон Цилле, — вот она где у меня села, эта кринка!