— Напрасно ты, Лиза, суешься…
— Молчите! До утра она полежит у нас.
— Вы ранены?
— Должна же ты знать, как теперь опасно…
— Вы можете встать?
Самгин не знал — может ли, но сказал:
— Хорошо.
Он легко, к своему удивлению, встал на ноги, пошатываясь, держась за стены, пошел прочь от людей, и ему казалось, что зеленый, одноэтажный домик в четыре окна все время двигается пред ним, преграждая ему дорогу. Не помня, как он дошел, Самгин очнулся у себя к кабинете на диване; пред ним стоял фельдшер Винокуров, отжимая полотенце в эмалированный таз.
— На что жалуетесь? — спросил он; голос его донесся издали, глухо; Самгин не ответил, соображая:
«Неужели я — оглох?»
— Разрешите взглянуть — какие повреждения, — сказал фельдшер, присаживаясь на диван, и начал щупать грудь, бока; пальцы у него были нестерпимо холодные, жесткие, как железо, и острые.
— Падение или, так сказать, нападение ближних?
— Оставьте меня в покое, — попросил Самгин, но фельдшер, продолжая щупать голову, бормотал:
— Ох, уж эти ближние… Больно?
Крепко стиснув зубы, Самгин молчал, — ему хотелось ударить фельдшера ногой в живот, но тот встал, сказав:
— Как будто — все в порядке.
— Оставьте меня, — попросил Самгин.
— Правильно, — согласился фельдшер. — Вам нужен покой. Горничную я послал за вашей супругой.
Он ушел, и комната налилась тишиной. У стены, на курительном столике горела свеча, освещая портрет Щедрина в пледе; суровое бородатое лицо сердито морщилось, двигались брови, да и вое, все вещи в комнате бесшумно двигались, качались. Самгин чувствовал себя так, как будто он быстро бежит, а в нем все плещется, как вода в сосуде, — плещется и, толкая изнутри, еще больше раскачивает его.
«Сомова должна была выстрелить в рябого, — соображал он. — Страшно этот, мохнатый, позвал бога, не докричавшись до людей. А рябой мог убить меня».
На диване было неудобно, жестко, болел бок, ныли кости плеча. Самгин решил перебраться в спальню, осторожно попробовал встать, — резкая боль рванула плечо, ноги подогнулись. Держась за косяк двери, он подождал, пока боль притихла, прошел в спальню, посмотрел в зеркало: левая щека отвратительно опухла, прикрыв глаз, лицо казалось пьяным и, потеряв какую-то свою черту, стало обидно похоже на лицо регистратора в окружном суде, человека, которого часто одолевали флюсы.
Пришла Настя, сказала:
— Барыня будут завтра утром. — И другим голосом добавила:
— Ой, как изуродовали вас…
И, должно быть, желая утешить, прибавила:
— Всех начали бить.
— Ванну сделайте, — сердито приказал Самгин.
Через час, сидя в теплой, ласковой воде, он вспоминал: кричала Любаша или нет? Но вспомнил только, что она разбила стекло в окне зеленого дома. Вероятно, люди из этого дома и помогли ей.
«Если б она выстрелила в рябого, — ничего бы не было. Рябой, конечно, не хулиган, не вор, а — мститель».
Мелкие мысли налетели, точно стая галок.
На другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно было подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
«Это — очень большие — пушки», — соображал Самгин и протестующе, вполголоса сказал: — Это — гадость!
Он соскочил на пол, едва не закричав от боли, начал одеваться, но снова лег, закутался до подбородка.
«Это безумие и трусость — стрелять из пушек, разрушать дома, город. Сотни тысяч людей не ответственны за действия десятков».
Гневные мысли возбуждали в нем странную бодрость, и бодрость удивляла его. Думать мешали выстрелы, боль в плече и боку, хотелось есть. Он позвонил Насте несколько раз, прежде чем она сердито крикнула из столовой:
— Да — подаю же!
Когда он вышел в столовую, Настя резала хлеб на доске буфета с такой яростью, как однажды Анфимьевна — курицу: нож был тупой, курица, не желая умирать, хрипела, билась.
«А, господь с тобой», — крикнула Анфимьевна и отрубила курице голову.
— Где стреляют? — спросил Самгин.
— На Пресне.
Ответила Настя крикливо, лицо у нее было опухшее, глаза красные.
— Там людей убивают, а они — улицу метут… Как перед праздником, все одно, — сказала она, уходя и громко топая каблуками,
Самгин езде в спальне слышал какой-то скрежет, — теперь, взглянув в окно, он увидал, что фельдшер Винокуров, повязав уши синим шарфом, чистит железным скребком панель, а мальчик в фуражке гимназиста сметает снег метлою в кучки; влево от них, ближе к баррикаде, работает еще кто-то. Работали так, как будто им не слышно охающих выстрелов. Но вот выстрелы прекратились, а скрежет на улице стал слышнее, и сильнее заныли кости плеча.
«Неужели — всё?»
Часы в столовой показывали полдень. Бухнуло еще два раза, но не так мощно и где-то в другом месте.
«Винокуров и вообще эти… свиньи, конечно, укажут на соседей, которые… у которых грелись рабочие».
Точно резиновый мяч, брошенный в ручей, в памяти плыл, вращаясь, клубок спутанных мыслей и слов.
«Пули щелкают, как ложкой по лбу», — говорил Лаврушка. «Не в этот, так в другой раз», — обещал Яков, а Любаша утверждала: «Мы победим».
У ворот своего дома стоял бывший чиновник казенной палаты Ивков, тайный ростовщик и сутяга, — стоял и смотрел в небо, как бы нюхая воздух. Ворон и галок в небе сегодня значительно больше. Ивков, указывая пальцем на баррикаду, кричит что-то и смеется, — кричит он штабс-капитану Затёсову, который наблюдает, как дворник его, сутулый старичок, прилаживает к забору оторванную доску.
«Уверены, что все уже кончено».
Пушки молчали, но тишина казалась подозрительной, вызывала такое дергающее ощущение, точно назревал нарыв. И было непривычно, что в кухне тихо.
Самгин почти обрадовался, когда под вечер пришла румяная, оживленная Варвара. Она умеренно и не обидно улыбнулась, посмотрев на его лицо, и, торопливо расспрашивая, перекрестилась.
— О боже мой… Вот ужас! Ты посылал спросить, как чувствует себя Сомова?
— Некого посылать.
— Попросил бы фельдшера. Ну, все равно. Я сама. Ах, милый Клим… какие дни!
Вела она себя так, как будто между ними не было ссоры, и даже приласкалась к нему, нежно и порывисто, но тотчас вскочила и, быстро расхаживая по комнате, заглядывая во все углы, брезгливо морщась, забормотала:
— Боже, какой беспорядок, пыль, грязь! Впрочем, у Ряхиных — тоже…
Покраснев, щупая пальцами пуговицы кофты и некрасиво широко раскрыв зеленые глаза, она подошла к Самгину.
— У них — чорт знает что! Все, вдруг — до того распоясались, одичали — ужас! Тебе известно, что я не сентиментальна, и эта… эта…
Передохнув, понизив голос, договорила:
— Революция мне чужда, но они — слишком! Ведь еще неизвестно, на чьей стороне сила, а они уже кричат: бить, расстреливать, в каторгу! Такие, знаешь… мстители! А этот Стратонов — нахал, грубиян, совершенно невозможная фигура! Бык…
Она вспотела от возбуждения, бросилась на диван и, обмахивая лицо платком, закрыла глаза. Пошловатость ее слов Самгин понимал, в искренность ее возмущения не верил, но слушал внимательно.
— А этот Прейс — помнишь, маленький еврей?
— Да, да, — сказал Клим.
— Ах, эти евреи! — грозя пальцем, воскликнула она. — Вот кому я не верю! Мстительный народ; совершенно не могут забыть о погромах! Между прочим, он все-таки замечательно страстно говорит, этот Прейс, отличный оратор! «Мы, говорит, должны быть благодарны власти за то, что она штыками охраняет нас от ярости народной», — понимаешь? Потом, еще Тагильский, товарищ прокурора, кажется, циник и, должно быть, венерический больной, — страшно надушен, но все-таки пахнет йодоформом… «Нечто среднее между клоуном и палачом», — сказала про него сестра Ряхина, младшая, дурнушка такая…