«Солдат этот, конечно, — глуп, но — верный слуга. Как повар. Анфимьевна. Таня Куликова. И — Любаша тоже. В сущности, общество держится именно такими. Бескорыстно отдают всю жизнь, все силы. Никакая организация невозможна без таких людей. Николай — другого типа… И тот, раненый, торговец копченой рыбой…»
Именно об этом человеке не хотелось думать, потому что думать о нем — унизительно. Опухоль заболела, вызывая ощущение, похожее на позыв к тошноте. Клим Самгин, облокотясь на стол, сжал виски руками.
«Как бессмысленна жизнь…»
Вошла Анфимьевна и, не выпуская из руки ручки двери, опустилась на стул.
— Егор пропал, — сказала она придушенно, не своим голосом и, приподняв синеватые веки, уставила на Клима тусклые, стеклянные зрачки в сетке кровавых жилок. — Пропал, — повторила она.
«Страшные глаза!» — отметил Самгин и тихонько спросил: — Как же решили с этими… солдатами?
Анфимьевна тяжело поднялась, подошла к буфету и там, гремя посудой, тоже спросила:
— А как быть? — И, подходя к столу с чашкой в руке, она пробормотала: — Ночью отведут куда подальше да и застрелят.
Самгин выпрямился на стуле, ожидая, что еще скажет она, а старуха, тяжело дыша, посапывая носом, долго наливала чай в чашку, — руки ее дрожали, пальцы не сразу могли схватить кусок сахара.
— Всякому — себя жалко, — сказала она, садясь к столу. — Тем живем.
Самгин устал ждать и решительно, даже строго, спросил:
— И того и другого?
Раскалывая сахар на мелкие кусочки, Анфимьевна не торопясь, ворчливо и равнодушно начала рассказывать:
— Я говорю Якову-то: товарищ, отпустил бы солдата, он — разве злой? Дурак он, а — что убивать-то, дураков-то? Михаиле — другое дело, он тут кругом всех знает — и Винокурова, и Лизаветы Константиновны племянника, и Затёсовых, — всех! Он ведь покойника Митрия Петровича сын, — помните, чай, лысоватый, во флигере у Распоповых жил, Борисов — фамилия? Пьяный человек был, а умница, добряк.
Говоря, она прихлебывала чай, а — выпив, постучала ногтем по чашке.
— Ну вот — трещина, а севриз новый! Ох, Настасья, медвежьи лапы…
Самгин слушал ее тяжелые слова, и в нем росло, вскипало, грея его, чувство уважения, благодарности к этому человеку; наслаждаясь этим чувством, он даже не находил слов выразить его.
— К тому же Михайло-то и раненый, говорю. Хороший человек товарищ этот, Яков. Строгий. Все понимает. Все. Егора все ругают, а он с Егором говорит просто… Куда же это Егор ушел? Ума не приложу…
— Вы так часто ссорились с ним, — ласково напомнил Самгин.
Все еще рассматривая чашку, постукивая по ней синим ногтем, Анфимьевна сказала:
— Муж.
— Как? — спросил Самгин, уверенный, что она оговорилась, но старуха, вздохнув, повторила то же слово:
— Муж. Судьба моя.
Зрачки ее как будто вспыхнули, посветлели на секунду и тут же замутились серой слезой, растаяли. Ослепшими глазами глядя на стол, щупая его дрожащей рукой, она поставила чашку мимо блюдца.
— Одиннадцать лет жила с ним. Венчаны. Тридцать семь не живу. Встретимся где-нибудь — чужой. Перед последней встречей девять лет не видала. Думала — умер. А он на Сухаревке, жуликов пирогами кормит. Эдакий-то… мастер, э-эх!
Вытирая глаза концом передника, она всхлипнула и простонала, как молодая.
Самгин встал и, волнуясь, совершенно искренно заговорил:
— Вы, Анфимьевна, — замечательная женщина! Вы, в сущности, великий человек! Жизнь держится кроткой и неистощимой силою таких людей, как вы! Да, это — так…
Ему захотелось назвать ее по имени и отчеству, но имени ее он не знал. А старуха, пользуясь паузой, сказала:
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь — не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
Самгину уже не хотелось говорить, и смотреть на старуху неловко было.
— Ну — ладно, — она встала. — Чем я тебя кормить буду? В доме — ничего нету, взять негде. Ребята тоже голодные. Целые сутки на холоде. Деньги свои я все прокормила. И Настенка. Ты бы дал денег…
— Конечно! — заторопился Самгин. — Разумеется. Вот…
— Ну, яишницу сделаю. У акушерки куры еще несутся…
Он вздохнул свободнее, когда Анфимьевна ушла. Шагая по комнате, он думал, что живет, точно на качелях: вверх, вниз.
«Удивительно верно это у Сологуба…»
Хотелось придумать свои, никем не сказанные слова, но таких слов не находилось, подвертывались на язык всё старые, давно знакомые.
«Действительно — таинственный народ. Народ, решающий прежде всего проблему морали. Марксисты глубоко ошибаются… Как просто она решила с этим, Михаилом…»
Он снова почувствовал прилив благодарности к старой рабыне. Но теперь к благодарности примешивалось смущение, очень похожее на стыд. Было почему-то неловко оставаться наедине с самим собою. Самгин оделся и вышел на двор.
Николай отворял и затворял калитку ворот, — она пронзительно скрипела; он приподнял ее ломом и стал вбивать обухом топора гвоздь в петлю, — изо рта у него торчали еще два гвоздя. Работал он, как всегда, и о том, что он убил солдата, не хотелось вспоминать, даже как будто не верилось, что это — было. На улице тоже все обыденно, ново только красноватое пятно под воротами напротив, — фельдшер Винокуров все-таки не совсем соскоблил его. Солнце тоже мутнокрасное; летают редкие снежинки, и они красноваты в его лучах, как это нередко бывает зимою в ярких закатах солнца.
На крыльце соседнего дома сидел Лаврушка рядом с чумазым парнем; парень подпоясан зеленым кушаком, на боку у него — маузер в деревянном футляре. Он вкусно курит папиросу, а Лаврушка говорит ему:
— Я люблю бояться; занятно, когда от страха шкурка на спине холодает.
Парень сплюнул, поймал ладонью крупную снежинку, точно муху, открыл ладонь, — в ней ничего не оказалось. Он усмехнулся и заговорил:
— Меня к страху приучил хозяин, я у трубочиста жил, как я — сирота. Бывало, заорет: «Лезь, сволочь, сукиного сына!» В каменную стену полезешь, не то что куда-нибудь. Он и печник был. Ему смешно было, что я боюсь.
— Сердитый?
— Трезвый, так — веселый. Все спрашивал: «Как дела — башка цела?» Только он редко трезвый был.
У паренька — маленькие, но очень яркие глаза, налитые до глубины синим огнем.
Прошли две женщины, — одна из них, перешагнув через пятно крови, обернулась и сказала другой:
— Смотри, — точно конь нарисован! Та, не взглянув, закуталась шалью, а когда они остановились у крыльца фельдшера, сказала, оглядываясь:
— По нашей улице из пушки стрелять неудобно, — кривая, в дома пушка будет попадать.
Перед баррикадой гулял, тихонько насвистывая, Калитин, в ногу с ним шагал сухонький, остроглазый, с бородкой, очень похожей на кисть для бритья, — он говорил:
— Стреляют они — так себе. Вообще — отряды эти охотничьи — балаган! А вот казачишки — эти бьют кого попало. Когда мы на Пресне у фабрики Шмита выступали…
Калитин остановился, вынул из-за пазухи черные часы и крикнул:
— Лаврентий — иди! Пора! Иди, Мокеев. Самгину хотелось поговорить с Калитиным и вообще ближе познакомиться с этими людьми, узнать — в какой мере они понимают то, что делают. Он чувствовал, что студенты почему-то относятся к нему недоброжелательно, даже, кажется, иронически, а все остальные люди той части отряда, которая пользовалась кухней и заботами Анфимьевны, как будто не замечают его. Теперь Клим понял, что, если б его не смущало отношение студентов, он давно бы стоял ближе к рабочим.
Лаврушка и человек с бородкой ушли. Темнело. По ту сторону баррикады возились люди; знакомый угрюмый голос водопроводчика проговорил:
— Тут — недалеко.
— Отец возьмет его?
— Брат.
— Жалко Васю.
Калитин, шагая вдоль баррикады, закуривал на ходу. Самгин пошел рядом с ним, спросив;