— Невозможно понять поступки. Ермаков, коннозаводчик и в своем деле знаменитость, начал, от избытка средств, двухэтажный приют для старушек созидать, зданье с домовой церковью и прочее. Вдруг — обрушились леса, покалечило людей нескольких. Случай — понятный. Но Ермаков, после того, церковь строить запретил, а, достроив дом, отдал его, на смех людям, под неприличное заведение, под мэзон пюблик [14], как говорят французы из деликатности. Я вам таких примеров десятки расскажу. А — к чему примеряются, люди? Не понимаю» И дали даешь думать, что уж нет человека без фокуса, от каждого ждешь, что вот-вот и — встанет е» вверх ногами.
Тяжко вздохнув, Митрофанов встал, спросил:
— Думаете — просто все? Служат люди в разных должностях, кушают, посещают трактиры, цирк, театр и — только? Нет, Варвара. Кирилловна, это одна оболочка, скорлупа, а внутри — скука! Обыкновенность жизни эхо — фальшь и — до времени, а наступит разоблачающая минута, и — пошел человек- вняв головою.
Он отвесил неуклюжий поклон.
— Извините, пожалуйста, что расстроился. Живешь, знаете, и… неудобно. Беспокойно. Простите.
Стряхивая рукою крошки хлеба с пиджака, он ушел.
— За-амечательно» — изумленно протянула Варвара, закрыв глаза, качая головою. — Как это… замечательно! Разоблачающая минута, а? Что ты скажешь?
— Да, интересно, — сказал Самгин, разбираясь в «системе фраз» агента полиции.
— Нет, он мало похож на человека здравого смысла, каким ты его считал, — говорила Варвара.
— Кажется, это — так, — пробормотал Самгин и пошел к себе.
— Не понимаю, чем он тебя разочаровал, — настойчиво допрашивала жена, идя за ним. — Ты зайдешь к Гогиным сообщить об аресте Любаши?
— Разумеется.
Он сел к столу, развернул пред собою толстую папку с надписью «Дело» и тотчас же, как только исчезла Варвара, упал, как в яму, заросшую сорной травой, в хаотическую путаницу слов.
«Самозванство. Игра в жизнь…»
Ему казалось, что за этими словами спрятаны уже знакомые ему тревожные мысли. Митрофанов чем-то испуган, это — ясно; он вел себя, как человек виноватый, он, в сущности, оправдывался.
«Честный парень, потому и виноват», — заключил Самгин и с досадой почувствовал, что заключение это как бы подсказано ему со стороны, неприятно, чуждо.
Мешала думать Варвара, командуя в столовой.
— Пейте кофе.
— Спасибо, — ответил Кумов. «В капоте, не причесана, ноги голые», — вспомнил Самгин о жене, а она допрашивала:
— Что же он говорил?
Мягким голосом и, должно быть, как всегда, с улыбкой снисхождения к заблудившимся людям Кумов рассказывал:
— Упрекал писателей-реалистов в духовной малограмотности; это очень справедливо, но уже не новость, да ведь они и сами понимают, что реализм отжил.
— Вы думаете?
— Да, это — закон: когда жизнь становится особенно трагической — литература отходит к идеализму, являются романтики, как было в конце восемнадцатого века…
— Гм… Так ли? — спросила Варвара.
«Взвешивает, каким товаром выгоднее торговать», — сообразил Самгин, встал и шумно притворил дверь кабинета, чтоб не слышать раздражающий голос письмоводителя и деловитые вопросы жены.
Вечером он пошел к Гогиным, не нравилось ему бывать в этом доме, где, точно на вокзале, всегда толпились разнообразные люди. Дверь ему открыл встрепанный Алексей с карандашом за ухом и какими-то бумагами в кармане.
— Ага, это — вы? А у нас…
— Обыск? — тихо спросил Самгин.
— Ну, разве теперь время для обыска…
— Ночью арестована Любаша, — сообщил Самгин, не раздеваясь, решив тотчас же уйти. Гогин ослепленно мигнул и щелкнул языком.
— С-скверно. Сестра — тоже. В Полтаве. Эх… Ну, идемте!
Он вытянул шею к двери в зал, откуда глухо доносился хриплый голос и кашель. Самгин сообразил, что происходит нечто интересное, да уже и неловко было уйти. В зале рычал и кашлял Дьякон; сидя у стола, он сложил руки свои на груди ковшичками, точно умерший, бас его потерял звучность, хрипел, прерывался глухо бухающим кашлем; Дьякон тяжело плутал в словах, не договаривая, проглатывая, выкрикивая их натужно.
— Подобно исходу из плена египетского, — крикнул он как раз в те секунды, когда Самгин входил в дверь. — А Моисея — нет! И некому указать пути в землю обетованную.
Самгин тотчас подметил что-то новое и жуткое в этом, издавна неприятном ему человеке. Дьякон уродливо расплющился, стал плоским; сидел он прямо, одеревенело. Совершенно седая борода его висела клочьями, точно у нищего, который нарочитой неприглядностью хочет возбудить жалость. И облысел он неприглядно: со лба до затылка волосы выпали, обнажив серую кожу, но кое-где на ней остались коротенькие клочья, а над ушами торчали, как рога, два длинных клочка. Кожа лица сморщилась, лицо стало длинным, как у Василия Блаженного с дешевой иконы «богомаза».
— И ничего не было у них, ни ружьишка, ни пистолетишка, только палки, да колья, да вопли…
«В нем есть что-то театральное», — подумал Самгин, пытаясь освободиться от угнетающего чувства. Оно возросло, когда Дьякон, медленно повернув голову, взглянул на Алексея, подошедшего к нему, — оплывшая кожа безобразно обнажила глаза Дьякона, оттянув и выворотив веки, показывая красное мясо, зрачки расплылись, и мутный блеск их был явно безумен.
— Ну, пишите, пишите, все равно, — сказал Дьякон, отмахиваясь от Алексея тяжелым жестом руки.
На него смотрели человек пятнадцать, рассеянных по комнате, Самгину казалось, что все смотрят так же, как он: брезгливо, со страхом, ожидая необыкновенного. У двери сидела прислуга: кухарка, горничная, молодой дворник Аким; кухарка беззвучно плакала, отирая глаза концом головного платка. Самгин сел рядом с человеком, согнувшимся на стуле, опираясь локтями о колена, охватив голову ладонями.
— Великое отчаяние, — хрипло крикнул Дьякон и закашлялся. — Половодью подобен был ход этот по незасеянным, невспаханным полям. Как слепорожденные, шли, озимя топтали, свое добро. И вот наскакал на них воевода этот, Сенахериб Харьковский…
— Он — нетрезвый? — шопотом спросил Самгин соседа, — тот, не пошевелясь, довольно громко проворчал:
— Вы сами пьяный…
— Старосте одному пропороли брюхо нагайкой. До кишок. Баб хлестали, как лошадей.
Кто-то из угла спросил тихо и безнадежно:
— Попыток сопротивления — не было?
— Чем сопротивляться? Пальцами? Кожа сопротивлялась, когда ее драли…
Дьякон замолчал, оглядываясь кровавыми глазами. Изо всех углов комнаты раздались вопросы, одинаково робкие, смущенные, только сосед Самгина спросил громко и строго:
— Сколько же тысяч было?
— Не считал. Несчетно.
Самгин по голосу узнал в соседе Пояркова и отодвинулся от него.
— Вот вы сидите и интересуетесь: как били и чем, и многих ли, — заговорил Дьякон, кашляя и сплевывая в грязный платок. — Что же: все для статей, для газет? В буквы все у вас идет, в слова. А — дело-то когда?
Он попробовал приподняться со стула, но не мог, огромные сапоги его точно вросли в пол. Вытянув руки на столе, но не опираясь ими, он еще раз попробовал встать п тоже не сумел. Тогда, медленно ворочая шеей, похожей па ствол дерева, воткнутый в измятый воротник серого кафтана, он, осматривая людей, продолжал:
— Словами и я утешался, стихи сочинял даже. Не утешают слова. До времени — утешают, а настал час, и — стыдно…
«Разоблачающая минута», — автоматически вспомнил Самгин.
— Что — слова? Помет души.
Согнувшись так, что борода его легла на стол, разводя по столу руками, Дьякон безумно забормотал:
Присмотрелся дьявол к нашей жизни,
Ужаснулся и — завыл со страха:
— Господи! Что ж это я наделал?
Одолел тебя я, — видишь, боже?
Сокрушил я все твои законы,
Друг ты мой и брат мой неудачный,
Авель ты…