— Боже мой, сколько всего! — повторяла она, взмахивая ресницами, жадно расширяя глаза.
Самгин, усмехаясь, вспомнил цитату Макарова из статьи Федорова.
— Все — для вас! — сказал он. — Все это вызвано «не тяжелым, но губительным господством женщин», — гордись!
Но она не обратила внимания на эти слова. Опьяняемая непрерывностью движения, обилием и разнообразием людей, криками, треском колес по булыжнику мостовой, грохотом железа, скрипом дерева, она сама говорила фразы, не совсем обыкновенные в ее устах. Нашла, что город только красивая обложка книги, содержание которой — ярмарка, и что жизнь становится величественной, когда видишь, как работают тысячи людей.
Это она сказала на Сибирской пристани, где муравьиные вереницы широкоплечих грузчиков опустошали трюмы барж и пароходов, складывали на берегу высокие горы хлопка, кож, сушеной рыбы, штучного железа, мешков риса, изюма, катили бочки цемента, селедок, вина, керосина, машинных масл. Тут шум работы был еще более разнообразен и оглушителен, но преобладал над ним все-таки командующий голос человека.
— Какие силачи, — удивлялась Варвара, глядя на работу грузчиков. — Слышишь? Поют. Подойдем ближе.
Самгин охотно пошел; он впервые услыхал, что унылую «Дубинушку» можно петь в таком бойком, задорном темпе. Пела ее артель, выгружавшая из трюма баржи соду «Любимова и Сольвэ». На палубе в два ряда стояло десять человек, они быстро перебирали в руках две веревки, спущенные в трюм, а из трюма легко, точно пустые, выкатывались бочки; что они были тяжелы, об этом говорило напряжение, с которым двое грузчиков, подхватив бочку и согнувшись, катили ее по палубе к сходням на берег.
Запевали «Дубинушку» двое: один — коренастый, в красной, пропотевшей, изорванной рубахе без пояса, в растоптанных лаптях, с голыми выше локтей руками, точно покрытыми железной ржавчиной. Он пел высочайшим, резким тенором и, удивительно фокусно подсвистывая среди слов, притопывал ногою, играл всем телом, а железными руками играл на тугой веревке, точно на гуслях, а пел — не стесняясь выбором слов:
Варвара спряталась за спину Самгина и смотрела через плечо его.
— Эх, дубинушка, ухнем! — согласно и весело подхватывали грузчики частым говорком, но раньше, чем они успевали допеть, другой запевала, высокий, лысый, с черной бородой, в жилете, но без рубахи, гулким басом заглушал припев, командуя:
Эй, ребята, дергай ловко,
Чтоб не ерзала веревка…
Эх, дубинушка…
Это было гораздо более похоже на игру, чем на работу, и, хотя в пыльном воздухе, как бы состязаясь силою, хлестали волны разнообразнейших звуков, бодрое пение грузчиков, вторгаясь в хаотический шум, вносило в него свой, задорный ритм. Еще недавно, на постройке железной дороги, Клим слышал «Дубинушку»; там ее пели лениво, унывно, для отдыха, а здесь бодрый ритм звучит властно командуя, знакомые слова кажутся новыми и почему-то возбуждают тревожное чувство. Задумавшись над этим, Самгин вдруг вспомнил Дьякона, его цитату из Лактанция и утешительно сообразил:
«Те же слова, но — иначе произнесены. И — только. Слова не могут ничего изменить».
За баржею распласталась под жарким солнцем синеватая Волга, дальше — золотисто блестела песчаная отмель, река оглаживала ее; зеленел кустарник, наклоняясь к ласковой воде, а люди на палубе точно играли в двадцать рук на двух туго натянутых струнах, чудесно богатых звуками.
— Шаба-аш! — заревел кто-то с берега. Грузчики выпустили веревки из рук, несколько человек, по-звериному мягко, свалилось на палубу, другие пошли на берег. Высокий, скуластый парень с длинными волосами, подвязанными мочалом, поравнялся с Климом, — непочтительно осмотрел его с головы до ног и спросил:
— Папироску, барин, дашь, что ли?
Черными пальцами он взял из портсигара две папиросы, одну сунул в рот, другую — за ухо, но рядом с ним встал тенористый запевала и оттолкнул его движением плеча.
— Папиросу выклянчил? — спросил он и, ловко вытащив папиросу из-за уха парня, сунул ее под свои рыжие усы в угол рта; поддернул штаны, сшитые из мешка, уперся ладонями в бедра и, стоя фертом, стал рассматривать Самгина, неестественно выкатив белесые, насмешливые глаза. Лицо у него было грубое, солдатское, ворот рубахи надорван, и, распахнувшись, она обнажала его грудь, такую же полосатую от пыли и пота, как лицо его.
Самгин догадался, что пред ним человек, который любит пошутить, шутит он, конечно, грубо, даже — зло и вот сейчас скажет или сделает что-нибудь нехорошее. Догадка подтверждалась тем, что грузчики, торопливо окружая запевалу, ожидающе, с улыбками заглядывали в его усатое лицо, а он, видимо, придумывая что-то, мял папиросу губами, шаркал по земле мохнатым лаптем и пылил на ботинки Самгина. Но тяжело подошел чернобородый, лысый и сказал строгим басом:
— Опять, Михаиле, озорничать норовишь? Опять скандалу захотелось?
Запевала в красной рубахе ловко и высоко подплюнул папиросу, поймал ее на ладонь и пошел прочь, вслед чернобородому, за ними гуськом двинулись все остальные, кто-то сказал с сожалением:
— Помиловал… эх!
Вся эта сцена заняла минуту, но Самгин уже знал, что она останется в памяти его надолго. Он со стыдом чувствовал, что испугался человека в красной рубахе, смотрел в лицо его, глупо улыбаясь, и вообще вел себя недостойно. Варвара, разумеется, заметила это. И, ведя ее под руку сквозь трудовую суету, слыша крики «Берегись!», ныряя под морды усталых лошадей, Самгин бормотал:
— Что общего между мною…
— Берегись!
— Между нами, — поправился он, — и этими? За нами — несколько поколений людей, воспитанных всею сложностью культурной жизни…
Он во-время понял, что слова его звучат и виновато и озлобленно, понял, что они способны вызвать еще более озлобленные слова.
— Именно мой демократизм обязывает меня видеть всю глубину различия между мною и полудикарями…
Нет, говорилось все не то, что нужно было сказать для Варвары.
— Общество, построенное на таких культурно различных единицах, не может быть прочным. Десять миллионов негров Северной Америки, рано или поздно, дадут себя знать.
Тут Варвара выручила его:
— Страшно хочу пить, — сказала она, — идем скорее! И через несколько шагов снова начала восхищаться:
— Как удивительно они пели! И — какая ловкость, сила…
Самгин ласково и почти с благодарностью к ней заметил:
— Вот видишь: труд грузчиков вовсе не так уж тяжел, как об этом принято думать.
Утром сели на пароход, удобный, как гостиница, и поплыли встречу караванам барж, обгоняя парусные рыжие «косоуши», распугивая увертливые лодки рыбаков. С берегов, из богатых сел, доплывали звуки гармоники, пестрые группы баб любовались пароходом, кричали дети, прыгая в воде, на отмелях. В третьем классе, на корме парохода, тоже играли, пели. Варвара нашла, что Волга действительно красива и недаром воспета она в сотнях песен, а Самгин рассказывал ей, как отец учил его читать:
Выдь на Волгу, чей стон раздается
Над великою русской рекой.
— Но, как видишь, — не стонут, а — играют на гармониках, грызут семечки подсолнухов, одеты ярко.
— Сегодня воскресенье, — напомнила Варвара, но сейчас же и торопливо сказала: — Разумеется — я согласна: страдания народа преувеличены Некрасовым.
В торопливости ее слов было что-то подозрительное, как будто скрывалась боязнь не согласиться или невозможность согласиться. С непонятной улыбкой в широко открытых глазах она говорила:
— Я ведь никогда не чувствовала, что есть Россия, кроме Москвы. Конечно, учила географию, но — что же география? Каталог вещей, не нужных мне. А теперь вот вижу, что существует огромная Россия и ты прав: плохое в ней преувеличивают нарочно, из соображений политических.