«Как неловко и брезгливо сказала мать: до этого», — подумал он, выходя на двор и рассматривая флигель; показалось, что флигель отяжелел, стал ниже, крыша старчески свисла к земле. Стены его излучали тепло, точно нагретый утюг. Клим прошел в сад, где все было празднично и пышно, щебетали птицы, на клумбах хвастливо пестрели цветы. А солнца так много, как будто именно этот сад был любимым его садом на земле.
В окне флигеля показалась Спивак, одетая в белый халат, она выливала воду из бутылки. Клим тихо спросил:
— Можно к вам?
— Разумеется, — ответила она громко.
Она встретила его, держа у груди, как ребенка, две бутылки, завернутые в салфетку; бутылки, должно быть, жгли грудь, лицо ее болезненно морщилось.
— Хотите пройти к нему? — спросила она, осматривая Самгина невидящим взглядом. Видеть умирающего Клим не хотел, но молча пошел за нею.
Музыкант полулежал в кровати, поставленной так, что изголовье ее приходилось против открытого окна, по грудь он был прикрыт пледом в черно-белую клетку, а на груди рубаха расстегнута, и солнце неприятно подробно освещало серую кожу и черненькие, развившиеся колечки волос на ней. Под кожей, судорожно натягивая ее, вздымались детски тонкие ребра, и было странно видеть, что одна из глубоких ям за ключицами освещена, а в другой лежит тень. Казалось, что Спивак по всем измерениям стал меньше на треть, и это было так жутко, что Клим не сразу решился взглянуть в его лицо. А он говорил, всхрапывая:
— О, это вы? А я вот видите… И — в такой день. Жалко день.
Жена, нагнувшись, подкладывала к ногам его бутылки с горячей водой. Самгин видел на белом фоне подушки черноволосую, растрепанную голову, потный лоб, изумленные глаза, щеки, густо заросшие черной щетиной, и полуоткрытый рот, обнаживший мелкие, желтые зубы.
— Смерти я не боюсь, но устал умирать, — хрипел Спивак, тоненькая шея вытягивалась из ключиц, а голова как будто хотела оторваться. Каждое его слово требовало вздоха, и Самгин видел, как жадно губы его всасывают солнечный воздух. Страшен был этот сосущий трепет губ и еще страшнее полубезумная и жалобная улыбка темных, глубоко провалившихся глаз.
Елизавета Львовна стояла, скрестив руки на груди. Ее застывший взгляд остановился на лице мужа, как бы вспоминая что-то; Клим подумал, что лицо ее не печально, а только озабоченно и что хотя отец умирал тоже страшно, но как-то более естественно, более понятно.
— Я, конечно, не верю, что весь умру, — говорил Спивак. — Это — погружение в тишину, где царит совершенная музыка. Земному слуху не доступна. Чьи это стихи… земному слуху не доступна?
Самгин, слушая, заставлял себя улыбаться, это было очень трудно, от улыбки деревенело лицо, и он знал, что улыбка так же глупа, как неуместна. Он все-таки сказал:
— Вы преувеличиваете, с вашей болезнью живут долго…
— С нею долго умирают, — возразил Спивак, но тотчас, выгнув кадык, захрипел: — Я бы еще мог… доконал этот город. Пыль и ветер. Пыль. И — всегда звонят колокола. Ужасно много… звонят! Колокола — если жизнь торжественна…
— Мы утомляем его, — заметила Елизавета Львовна.
— До свидания, — сказал Клим и быстро отступил, боясь, что умирающий протянет ему руку. Он впервые видел, как смерть душит человека, он чувствовал себя стиснутым страхом и отвращением. Но это надо было скрыть от женщины, и, выйдя с нею в гостиную, он
сказал:
— С какой жестокостью солнце… Но Спивак, глядя за плечо его, отмахнулась рукою и не дала ему кончить фразу.
— В этих случаях принято говорить что-нибудь философическое. А — не надо. Говорить тут нечего.
Ее взгляд, усталый и ожидающий, возбуждал у Самгина желание обернуться, узнать, что она видит за плечом его.
Идя садом, он увидал в окне своей комнаты Варвару, она поглаживала пальцами листья цветка. Он подошел к стене и сказал тихонько, виновато:
— Неудачно мы попали.
— Он — скоро? — спросила Варвара тихонько и оглянувшись назад.
Самгин кивнул головою и предложил:
— Иди сюда.
Когда она, стройная, в шелковом платье жемчужного цвета, шла к нему по дорожке среди мелколистного кустарника, Самгин определенно почувствовал себя виноватым пред нею. Он ласково провел ее в отдаленный угол сада, усадил на скамью, под густой навес вишен, и, гладя руку ее, вздохнул:
— Скверная штука. Она живо откликнулась:
— Да!
И быстро, — как бы отвечая учителю хорошо выученный урок, — рассказала вполголоса:
— По Арбатской площади шел прилично одетый человек и, подходя к стае голубей, споткнулся, упал; голуби разлетелись, подбежали люди, положили упавшего в пролетку извозчика; полицейский увез его, все разошлись, и снова прилетели голуби. Я видела это и подумала, что он вывихнул ногу, а на другой день читаю в газете: скоропостижно скончался.
Рассказывая, она смотрела в угол сада, где, между зеленью, был виден кусок крыши флигеля с закоптевшей трубой; из трубы поднимался голубоватый дымок, такой легкий и прозрачный, как будто это и не дым, а гретый воздух. Следя за взглядом Варвары, Самгин тоже наблюдал, как струится этот дымок, и чувствовал потребность говорить о чем-нибудь очень простом, житейском, но не находил о чем; говорила Варвара:
— А когда мне было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела у окна, — меня в тот день наказали, — и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел песню, мальчишка тоже стал петь, и — так хорошо выходило у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, — это упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…
Она передохнула и докончила:
— Когда умирают внезапно, — это не страшно.
— Не стоит говорить об этом, — сказал Клим. — Тебе нравится город?
— Но ведь я еще не видела его, — напомнила она. Странно было слышать, что она говорит, точно гимназистка, как-то наивно, даже неправильно, не своей речью и будто бы жалуясь. Самгин начал рассказывать о городе то, что узнал от старика Козлова, но она, отмахиваясь платком от пчелы, спросила:
— Зачем они топят печь?
— Вероятно — греют воду, — неохотно ответил Самгин и подвинулся ближе к ней, тоже глядя на дымок.
— А может быть, это — прислуга. Есть такое суеверие: когда женщина трудно родит — открывают в церкви царские врата. Это, пожалуй, не глупо, как символ, что ли. А когда человек трудно умирает — зажигают дрова в печи, лучину на шестке, чтоб душа видела дорогу в небо: «огонек на исход души».
Заметив, что Варвара подозрительно часто мигает, он пошутил:
— Тут уж невозможно догадаться: почему душа должна вылетать в трубу, как банкрот?
Варвара не улыбнулась; опустив голову, комкая пальцами платок, она сказала:
— Знаешь, тогда, у акушерки, была минута, когда мне показалось — от меня оторвали кусок жизни. Самгин взял ее руку, поцеловал и спросил:
— Мать не понравилась тебе?
— Не знаю, — ответила Варвара, глядя в лицо его, — Она, почти с первого слова, начала об этом…
Варвара указала глазами на крышу флигеля; там, над покрасневшей в лучах заката трубою, едва заметно курчавились какие-то серебряные струйки. Самгин сердился на себя за то, что не умеет отвлечь внимание в сторону от этой дурацкой трубы. И — не следовало спрашивать о матери. Он вообще был недоволен собою, не узнавал себя и даже как бы не верил себе. Мог ли он несколько месяцев тому назад представить, что для него окажется возможным и приятным такое чувство к Варваре, которое он испытывает сейчас?
— Какой… бесподобный этот Тимофей Степанович, — сказала Варвара и, отмахнув рукою от лица что-то невидимое, предложила пройтись по городу. На улице она оживилась; Самгин находил оживление это искусственным, но ему нравилось, что она пытается шутить. Она говорила, что город очень удобен для стариков, старых дев, инвалидов.
— Право, было бы не плохо, если б существовали города для отживших людей.