— Нашел я их на шоссе. Этот стоит и орет, проповедует: разогнать, рассеять, а Лидия уговаривает его идти с ней… «Ненавижу я всех твоих», — кричит он…
В городе потрескивало и выло, как будто в огромнейшей печке яростно разгорались сыроватые дрова.
— Интересно — будет ли иллюминация? — соображал Клим.
— Конечно, отменена — что ты? — сердито заметил Макаров.
— Зачем же? — возразил Клим. — Это — развлекает. Было бы глупо, если б отменили.
Макаров промолчал, присев на подоконник, пощипывая усы.
— Диомидов — сошел с ума? — спросил Самгин, не без надежды на утвердительный ответ; Макаров ответил не сразу и неутешительно:
— Едва ли. Он — из таких типов, которые всю жизнь живут на границе безумия… мне кажется.
В двери явилась Лидия. Она встала, как бы споткнувшись о порог, которого не было; одной рукой схватилась за косяк, другой прикрыла глаза.
— Не могу, — сказала она, покачиваясь, как будто выбирая место, куда упасть. Рукава ее блузы закатаны до локтей, с мокрой юбки на пол шлепались капли воды.
— Не могу, — повторила она очень странным тоном, виновато и с явным удивлением.
— Идите, вымойте его, — попросила она, закрыв лицо руками.
— Идем, поможешь, — сказал Макаров Климу. В кухне на полу, пред большим тазом, сидел голый Диомидов, прижав левую руку ко груди, поддерживая ее правой. С мокрых волос его текла вода, и казалось, что он тает, разлагается. Его очень белая кожа была выпачкана калом, покрыта синяками, изорвана ссадинами. Неверным жестом правой руки он зачерпнул горсть воды, плеснул ее на лицо себе, на опухший глаз; вода потекла по груди, не смывая с нее темных пятен.
— У каждого — свое пространство, — бормотал он. — Прочь друг от друга… Я — не игрушка…
— Исаак, — не совсем уместно вспомнил Клим Самгин, но тотчас поправился: — Идоложертвенное мясо.
Кухарка Анфимьевна стояла у плиты, следя, как вода, вытекая из крана, фыркает и брызжет в котел.
— Совсем сбрендил паренек, — неодобрительно сказала она, косясь на Диомидова. — Из простых, а — нежный. С капризом. Взял да и выплеснул на Лидочку ковш воды…
Самгин услыхал какой-то странный звук, как будто Макаров заскрипел зубами. Сняв тужурку, он осторожно и ловко, как женщина ребенка, начал мыть Диомидова, встав пред ним на колени.
И вдруг Самгин почувствовал, что его обожгло возмущение: вот это испорченное тело Лидия будет обнимать, может быть, уже обнимала? Эта мысль тотчас же вытолкнула его из кухни. Он быстро прошел в комнату Варвары, готовясь сказать Лидии какие-то сокрушительные слова.
Лидия сидела на постели; обаяв одной рукой Варвару, она заставляла ее нюхать что-то из граненого флакона, огонь лампы окрашивал флакон в радужные цвета.
— Что? — спросила она.
— Моет, — сухо ответил Клим.
— Ему больно?
— Кажется — нет.
— Варя, — сказала Лидия, — я не умею утешать. И вообще, надо ли утешать? Я не знаю…
— Уйдите, Самгин, — крикнула Варвара, падая боком на постель.
Клим ушел, не сказав Лидии ни слова.
«У нее такое замученное лицо. Может быть, она теперь… излечится».
На тумбах, жирно дымя, пылали огни сальных плошек. Самгин нашел, что иллюминация скудна и даже в огне есть что-то нерешительное, а шум города недостаточно праздничен, сердит, ворчлив. На Тверском бульваре собрались небольшие группы людей; в одной ожесточенно спорили: будет фейерверк или нет? Кто-то горячо утверждал:
— Будет!
Высокий человек в серой шляпе сказал уверенно и строго:
— Государь император не позволит шуток.
А третий голос старался примирить разногласия:
— Фейерверк отменили на завтра.
— Государь императора.
Откуда-то из-за деревьев раздался звонкий крик:
— Он теперь вот в Дворянском собрании пляшет, государь-то, император-то!
Все посмотрели туда, а двое очень решительно пошли на голос и заставили Клима удалиться прочь.
«Если правда, что царь поехал на бал, значит — он человек с характером. Смелый человек. Диомидов — прав…»
Он шел к Страстной площади сквозь хаос говора, механически ловя отдельные фразы. Вот кто-то удалым голосом крикнул:
— Эх, думаю, не пропадать же!
«Вероятно — наступил в человека, может быть — в Маракуева», — соображал Клим. Но вообще ему не думалось, как это бывает всегда, если человек слишком перегружен впечатлениями и тяжесть их подавляет мысль. К тому же он был голоден и хотел пить.
У памятника Пушкину кто-то говорил небольшой кучке людей:
— Нет, вы подумайте обо всем порядке нашей жизни, как нами управляют, например?
Самгин взглянул на оратора и по курчавой бороде, по улыбке на мохнатом лице узнал в нем словоохотливого своего соседа по нарам в подвале Якова Платонова.
«Камень — дурак…»
На площади его обогнал Поярков, шагавший, как журавль. Самгин нехотя окрикнул его:
— Куда вы?
Поярков пошел в ногу с ним, говоря вялым голосом, негромко:
— С утра хожу, смотрю, слушаю. Пробовал объяснять. Не доходит. А ведь просто: двинуться всей массой прямо с поля на Кремль, и — готово! Кажется, в Брюсселе публика из театра, послушав «Пророка», двинулась и — получила конституцию… Дали.
Остановясь пред дверями маленького ресторана, он предложил:
— Зайдемте в эту «пристань горестных сердец». Мы тут с Маракуевым часто бываем…
Когда Клим рассказал о Маракуеве, Поярков вздохнул:
— Могло быть хуже. Говорят, погибло тысяч пять. Баталия.
Говорил Поярков глухо, лицо его неестественно вытянулось, и Самгину показалось, что он впервые сегодня заметил под унылым, длинным носом Пояркова рыжеватые усы.
«Напрасно он подбородок бреет», — подумал Клим.
— На днях купец, у которого я урок даю, сказал: «Хочется блинов поесть, а знакомые не умирают». Спрашиваю: «Зачем же нужно вам, чтоб они умирали?» — «А блин, говорит, особенно хорош на поминках». Вероятно, теперь он поест блинов…
Клим ел холодное мясо, запивая его пивом, и, невнимательно слушая вялую речь Пояркова, заглушаемую трактирным шумом, ловил отдельные фразы. Человек в черном костюме, бородатый и толстый, кричал:
— Пользуясь народным несчастием, нельзя под шумок сбывать фальшивые деньги…
— Ловко сказано, — похвалил Поярков. — Хорошо у нас говорят, а живут плохо. Недавно я прочитал у Татьяны Пассек: «Мир праху усопших, которые не сделали в жизни ничего, ни хорошего, ни дурного». Как это вам нравится?
— Странно, — ответил Клим с набитым ртом. Поярков помолчал, выпил пива, потом сказал, вздохнув:
— Тут — какое-то тихое отчаяние…
У стола явился Маракуев, щека его завязана белым платком, из кудрявых волос смешно торчат узел и два беленьких уха.
— Был уверен, что ты здесь, — сказал он Пояркову, присаживаясь к столу.
Наклонясь друг ко другу, они перешепнулись.
— Я — мешаю? — спросил Самгин; Поярков искоса взглянул на него и пробормотал:
— Ну, чему же вы можете помешать? И, вздохнув, продолжал:
— Я вот сказал ему, что марксисты хотят листки выпустить, а — мы…
Маракуев перебил его ворчливую речь:
— Вы, Самгин, хорошо знаете Лютова? Интересный тип. И — дьякон тоже. Но — как они зверски пьют. Я до пяти часов вечера спал, а затем они меня поставили на ноги и давай накачивать! Сбежал я и вот все мотаюсь по Москве. Два раза сюда заходил…
Он закашлялся, сморщив лицо, держась за бок.
— Пыли я наглотался — на всю жизнь, — сказал он.
В противоположность Пояркову этот был настроен оживленно и болтливо. Оглядываясь, как человек, только что проснувшийся и еще не понимающий — где он, Маракуев выхватывал из трактирных речей отдельные фразы, словечки и, насмешливо или задумчиво, рассказывал на схваченную тему нечто анекдотическое. Он был немного выпивши, но Клим понимал, что одним этим нельзя объяснить его необычное и даже несколько пугающее настроение.
«Если он рад тому, что остался жив — нелепо радуется… Может быть, он говорит для того, чтоб не думать?»
— Душно здесь, братцы, идемте на улицу, — предложил Маракуев.