Вот только Ливны уже далеко не те, какими помнились с детства. Призрак голода. Того хуже — человеконенавистничество. Гонения на церковь… Человек верующий (генерал много лет был старостой церкви штаба, вел воскресные духовные чтения для солдат), Иван Гаврилович, лежа в постели, начал писать статью в местную газету «Пахарь».
Так появилась исписанная школьная тетрадка. Вот ее последние строки: «Так за что же в годину тяжких испытаний народа русского лишать его опоры и надежды и усугублять греховность неразумных деяний своих, поднимая руку на иконы и храмы? В потомках наших, в родех и в родех, отзовутся греховные поступки наши великим наказанием — потерей человечности, образа и подобия Божия. Иван Матвеев. Ливны. Апреля… дня 1918 года».
Статья в ливенском «Пахаре» напечатана не была. Спустя несколько дней Иван Гаврилович написал прощальное письмо жене:
«Дорогая Соничка! Не тревожься о моих телесных недугах. Они ничто по сравнению с сомнениями душевными, тем недугом духа моего, который не позволяет мне определить правильное относительно совести и долга дальнейшее земное существование мое. Я христианин и офицер, по Святому Крещению и Присяге, между тем все, в чем приходится волей или неволей участвовать, противоречит тому и другому. Расстаться же с армией и Россией для меня одинаково невозможно. Я бы не мучился так, если бы не вы с Танечкой. Что может ждать вас, дорогие? Но да буди на все его святая Воля…»
Во время очередного сердечного приступа генерал не принял лекарства и не впустил к себе врача…
Через неделю после торжественных похорон «красного генерала» на городском кладбище Ливен, со всеми воинскими почестями, оркестром и салютом, в доме Матвеевых на Новоникольской улице появились представители органов. Из Орла. С ордером на арест.
Вдове и дочери удалось бежать из родного города — пришли на помощь давние пациенты Антонины Илларионовны, всеми почитаемой врачевательницы. Десятки верст проселочных дорог. Тряская телега. Женщины, переодетые в «простое» платье, под рогожами, среди полных мешков.
Софья Стефановна наотрез отказалась уезжать из России: «Но я же дома!» И еще: «У меня есть профессия и силы!» После вынужденного скитания по городам и весям пришло неожиданное решение: поступить вместе с закончившей гимназию дочерью в Новочеркасский университет.
NB
1918 год. Сентябрь. Из записей старшего адъютанта Савина, сопровождавшего наркома по военным делам Л. Д. Троцкого в поездке по воинским частям.
«Ночью 16 сентября было сообщено в штаб армии из поезда Троцкого, что завтра, то есть 17 сентября, он прибывает в Саратов.
В 9 час. 37 мин. утра под звуки народного гимна, исполненного духовым оркестром, поезд Троцкого подошел к перрону вокзала, где были выстроены части Саратовского гарнизона. Появление т. Троцкого было встречено громовым „Ура“…
На автомобилях кортеж проследовал на пристань. В 12.15 пароход прибыл в Покровск. На пристани был выстроен почетный караул шпалерами. С парохода Троцкий держал речь. В ответ — громовое „Ура“.
Затем Троцкий прибыл в Вольск. Тоже встречали народным гимном. Троцкий держал речь. В ответ — громовое „Ура“.
Прибыл в Балаково. Опять держал речь. Вновь шпалеры войск, держал речь из автомобиля.
Прибыли в Хвалынск. Опять встречали шпалеры войск. Держал речь. Построили интернациональный полк. Троцкий держал речь на русском и Линдов на немецком языке.
Затем отправился в Николаевск. Был почетный караул, шпалеры, „Ура“. За день проехали на автомобиле 200 верст.
При поездках т. Троцкого находились фотограф и кинематограф, которые зафиксировали важные эпизоды поездки и отдельных лиц, представляющих из себя интерес для Российской Советской Республики и которые послужат политическим примером для других стран света, как борется пролетариат с игом капитала».
26 октября. Послание патриарха Тихона Совету Народных Комиссаров.
«…Не России нужен был заключенный вами позорный мир с внешним врагом, а вам, задумавшим окончательно разрушить внутренний мир. Никто не чувствует себя в безопасности, все живут под постоянным страхом обыска, грабежа, выселения, ареста, расстрела. Хватают сотнями беззащитных, гноят целыми месяцами в тюрьмах, казнят смертью, часто без всякого следствия и суда, даже без упрощенного, вами введенного суда…
Но вам мало, что вы обагрили руки русского народа его братской кровью: прикрываясь различными названиями — контрибуций, реквизиций и национализаций, вы толкнули его на самый открытый и беззастенчивый грабеж. По вашему наущению разграблены или отняты земли, усадьбы, заводы, фабрики, дома, скот, грабят деньги, вещи, мебель, одежду…
Соблазнив темный и невежественный народ возможностью легкой и безнаказанной наживы, вы отуманили его совесть, заглушили в нем сознание греха…»
1919 год. 23 февраля. И. Э. Грабарь — профессору Дерптского университета В. Э. Грабарю. Москва.
«Вы еще концы с концами сводить можете, а вот нам конец приходит… Для того чтобы нам, 15-ти ртам, кое-как просуществовать, надо иметь сейчас минимально 25 тысяч. Ощущаешь дозу? Ведь всего нашего общего жалованья — 3500 не хватает на хлеб, — по полфунта на душу… И главное — никакого просвета впереди…»
* * *
После Октября все начало слишком стремительно меняться: понятия, условия жизни, моральные нормы. «Национализация», «конфискация», «изоляция», «бывшие»… Может быть, старику Гриневу еще повезло, что зимой 1919-го он умер от сыпного тифа: конец естественный и далеко не самый мучительный. Когда его выносили из дома, чтобы положить на фуру, в горячечном бреду он просил жену об одном: не разобщать собрание, перетерпеть, если будет возможно, если удастся. Музей… Наш музей… Для Марии Никитичны и Лидии это был завет. На всю жизнь: «Перед смертью о пустяках не просят…»
Ивана Егоровича из сыпного барака сбросили в общую могилу. Так полагалось. И первой конфисковали дачу. В Богородском, где летом собирались актеры Малого театра, режиссеры казенной сцены. Ничего из вещей взять не разрешили. В первых рядах «национализаторов» был дворник, проработавший у Гриневых много лет.
Следующий на очереди был московский дом-музей. На первых порах «охранная грамота» спасла его от конфискации. Но все личные вещи подлежали изъятию. А может, и не подлежали. Кто бы стал заикаться о правах, когда в любую минуту мог начать разговор «товарищ маузер».
Люди в кожанках брали не только столовое серебро, посуду, белье. Их внимание привлекали и книги — «об искусстве» (все они были в сафьяновых переплетах с золотым тиснением) и детские с картинками. Все без исключения. И игрушки. В двенадцать лет Лидия еще от них не отказалась.
То, что не уместилось на возу, было растоптано во дворе. Под сапогами хрустели фарфоровые головки французских кукол.
«Вы не представляете себе этого звука!» — Через десятки лет Лидия Ивановна вздрагивала и прикрывала глаза. «А одна пищала. Несколько раз пискнула. Тоненько так. Я потом собрала. Осколки. В тряпочку. Пестренькую. Осколки…»
«Говорят, испанка заразна. Такая тогда появилась болезнь. Мама заболела на следующий день. В больницу ее не взяли: домовладелица, чуждый элемент. Я сама ее выхаживала дома. С водой было плохо. Водопровод не работал. С улицы, от колонки два ведра донести могла бы. Только ребята… Толпой собирались. Набрать воду дадут. И сзади идут. До крыльца. А там выльют. Думаешь, а вдруг успеешь — еще две ступеньки, дверь рядом… И ничего. Опять идти. А они ждут. Взрослые кругом смотрят. Дочь домовладельцев — чего там! Смеются… С тех пор плакать разучилась. Ноги в воде. Башмаки худые. И мама. За дверью. Пить просит…»
На что жить? Архитектор Пиотрович устроил четырнадцатилетнюю Лиду делопроизводительницей. Поручился, что ей шестнадцать. Днями над бумажками корпела. Вечером — школа. По старой памяти — гимназия сестер Бот. Так и называлось — уроки для работающих.