Однажды ночью открыла глаза и увидела двух сестер, сидящих возле меня при слабом свете коптилки. Я обрадовалась им, как родным, и хотела сказать, что я жива, вот я! Но в это время вдруг из далекого забытого далека пришла и вошла в меня женщина, умиравшая на «Весте» и перед смертью звавшая Улю. Она умерла, потому что не дозвалась Улю. Если я тоже не дозовусь, то тоже умру. Я не хочу умирать. Я не хочу умирать!
Я! Не хочу! Умирать!
— Уля! — зову я. — Уля! Уля!
Сквозь плотный туман, снова окруживший меня, пробивается жалостный женский голос:
— Улю какую-то зовет.
— Слава богу, хоть бредить начала, — звучит издалека второй голос.
Как крикнуть им через этот туман, что бред прошел, что я не брежу, что надо обязательно дозваться Улю. Но она не идет.
— Уля! Уля! Уля!
Я зову Улю не переставая, потому что только она может помочь мне выбраться из вязкой тьмы, в которой я мечусь.
Но однажды эту тьму прорывает яркий луч солнца. Я открываю глаза. Вижу распахнутое настежь окно, тихо шевелящуюся на ветру желтую занавеску. И сосны прямо у окна. Я отрываю глаза от них, потому что слышу слабый скрип двери. Ко мне идет, опираясь рукой на костыль, Васька Гундин.
— Вася, — говорю я и чувствую, как горячие слезы обжигают мне щеки, — Вася!
Он прикладывает палец к губам. Я хочу вытереть слезы, но у меня нет ни воли, ни сил, я не могу даже поднять руку.
— Вася, — шепчу я.
Он очень бережно и ласково вытирает мне лицо, а слезы все текут и текут, и я ничего не могу поделать с ними, потому что я — это еще не совсем я, а все еще та изуродованная женщина с «Веста».
— Вася, Вася…
— Нинка, меня выгонят отсюда, если ты будешь разговаривать и плакать. Я и так к тебе с трудом пробился.
Я не могу понять, почему и куда выгонят Ваську. Разве можно выгнать человека с фронта? Разве можно его убить, если он так яростно хочет жить? С человеком ничего нельзя сделать. Только надо убрать сосны, чтобы они не лизали ржавые борта разбитого корабля.
— Вася, погаси сосны, — прошу я. Но он ничего не понимает. — Убери же сосны!
Я нечеловеческим усилием превозмогаю боль и отрываюсь от подушки, чтобы погасить сосны, но тут же из глубины груди к горлу летит раскаленная пуля, и я падаю, захлебываясь чем-то солоноватым и теплым.
— Васька, убери сосны! Я хочу дышать! Я хочу дышать!
Издалека слышу крик Васьки:
— Сестра!
И почти сразу:
— Быстрее на стол!
И лечу в безданную пропасть, где прохладно, легко и небольно.
Медленно и трудно возвращаюсь я к жизни. Ранение в грудь оказалось очень тяжелым, и врачи говорили, что только мой поперечный характер и желание жить помогли побороть смерть, которая стояла надо мной два с лишним месяца.
Когда мне разрешили ходить, был уже конец июля. Васька, контуженный при взятии Севастополя, тоже поправлялся, отнявшаяся правая половина тела уже почти полностью ожила, он только немного прихрамывал еще, но был снова жизнерадостен и надеялся на скорую встречу с Лапшанским. Иван писал, что они готовятся к большой работе.
— Я поеду с тобой, — заявила я Ваське.
— Нет уж, — отрезал он, — капитан и за ту операцию проклял себя. Ведь из наших одна ты вышла из строя. Пока ты без сознания лежала, Щитов к тебе приезжал. Посидел около тебя, кажется, даже слезу пустил. Сказал, что после госпиталя заберет, так и быть, тебя к себе.
— Фигу вам всем вместо ландышей. И не расстраивай меня, пожалуйста, все равно с тобой удеру. Когда тебя в пятку ранило, тебя не бросили.
Мало-помалу я убедила Ваську в том, что он не должен бросать меня здесь. И кому суждено быть повешенным, тот не утонет. И в одном месте два раза снаряд, как правило, не разрывается. И вообще — нечего спорить!
Дни стояли отличные, и я почти все время проводила в саду: или читала книги, или играла с Васькой в шашки, безуспешно пытаясь его обставить. А иногда просто сидела одна в аллее на скамейке. В такие минуты мне чаще всего вспоминалось детство, самые, казалось бы, незначительные эпизоды. Вспомнилось однажды, как мы с Гешкой первый раз пришли из школы. Сосед Флегонт Андреевич спросил:
— Ну, в какой же вы класс попали, молодые люди?
Гешка гордо ответил:
— В первый! — Помялся и добавил: — А в какую буковку — забыл.
Я тоже забыла, Гешка помчался к папе. Уяснив, в чем дело, папа сказал, что мы будем учиться в первом «б», с этой буквы начинается слово «бабушка».
— В первую бабушку! — победно крикнул Гешка, прибежав снова к Флегонту Андреевичу.
О брате я всегда думала как о живом, только так я могла о нем думать.
Получила письмо от Бориса. После многих ласковых слов он отругал меня за то, что я лезла черту на рога, пол-страницы отвел, как всегда, всяческим советам. А под конец не без ехидства осведомился насчет моих планов на будущее после встречи с «погибшим мужем»; «На ком же из нас ты остановишь свой выбор? И когда ты бросишь дурить? Тебе не кажется, что эта история граничит с самой чисто-пробной авантюрой? По-моему, гораздо проще и честнее было просить командование о переводе тебя ко мне».
Надо же, откуда только он узнал об этой дурацкой истории? Я, конечно, объяснила ему, что все это получилось совершенно случайно, экспромтом, что ли. Не подвернись тогда Адамов, я бы никогда не додумалась до этого. Фраза насчет авантюры обидела меня, но, подумав, я согласилась с тем, что это действительно так и выглядело. Только Борис не мог понять одного, что у меня не было никакой другой возможности попасть на фронт, к нему проситься, как бы я этого ни хотела, было бессмысленно, мы же не успели зарегистрироваться, а мало ли может быть у девушки женихов. Все это я написала Боре в ответном письме и искренне пообещала, что впредь ничего подобного не совершу. Только вернусь после выписки в свою часть, вот и все. Я и себе дала слово постараться не причинять ни ему, ни Лапшанскому — никому никаких неприятностей.
В солнечный день я сидела в госпитальном саду на скамейке.
— Нина, — позвал меня Васька. Я оглянулась, вид у него был возбужденный и радостный, — Нина, ты только не волнуйся и не прыгай, идем тихонечко, к тебе отец приехал.
Он вцепился в меня, как клещ, и не давал бежать, но бежать и не надо было, потому, что на дорожке между деревьями показался папа. Он сам бежал ко мне, протянув руки, и я упала на них, не в силах сказать ни слова.
— Моя Нинка, — промолвил он, задыхаясь то ли от бега, то ли от волнения, — живая. Большая какая стала!
Я не понимала ничего из того, что он говорит, я просто смотрела на него и трогала его, и никак не могла поверить, что это папа посадил меня на скамейку и сел рядом, живой, невредимый, родной — прежний.
— А ты помолодел, папа, честное слово!
— Похудел!
— И седой. И уже подполковник!
— Расту, дочка.
— А я что-то никак.
Мы сидели и говорили о всяких мелочах, обходя молчанием Гешу.
И от этого умалчивания я до боли остро почувствовала, что нет его у нас.
— Скоро кончится война, — сказал папа, — и приедем мы с тобой домой.
Я представила, как мы с папой приезжаем в Заречье. И жутким мне показалось возвращение в наш опустевший дом, где уже никогда не раздадутся голоса мамы и Гешки. Не в силах сдержаться, я заплакала.
— Папа, а как же мы без Гешкн-то жить будем? Пусть бы лучше меня убило.
Он рывком прижал мою голову к себе, и я не могла видеть его глаз и была рада этому.
Не надо мне было говорить этих слов. Не надо! И не надо было вспоминать о Гешке, потому что папа, конечно, ни на минутку не забывал о нем и даже во сне, наверное, помнил, что нашего Гешеньки нет.
Папа задержал дыхание, словно старался и никак не мог проглотить комок, вставший в горле.
— Прости меня, папа!
— Ты не смей даже думать об этом, Нинка, сказал папа охрипшим голосом.
Мы долго сидели молча. Потом я спросила:
— А как ты узнал, что я здесь?
— Твой друг написал. Кстати, он пишет мне гораздо чаще, чем ты.