Часов в пять вечера мы делаем привал. Осокин говорит:
— Отдохнем часа четыре и в путь. Идти в основном будем ночью. Иначе вы у меня быстро выдохнетесь.
Он прав. Идти днем невозможно. Солнце жарит вовсю. Асфальт тает под ногами. Да еще, как на беду, почти все мы, получая ботинки, взяли на полномера, а то и на номер меньше, чтобы красивее была нога. Сейчас у многих ноги стерты до крови и распухли в тесной обуви. Пользуясь привалом, мы разуваемся, и я с тоской думаю о том, что уже, наверное, не смогу обуться снова.
— Дать бы тебе как следует, модница сопливая, — ворчит Машка, прикладывая к моим ногам листья подорожника.
Вечером Осокин строит нас. Я обуться не могу. Пробую идти босиком, но это невозможно. За день асфальт расплавился, и ступить на него босой ногой нельзя. Подкладываю под пятку большой пучок травы и кое-как натягиваю ботинки. Главное — идти и не думать о ногах. Взять и не думать, будто их совсем нет.
Добрая половина девчат тоже еле двигается. Идем в мрачном молчании. Осокин останавливает нас и говорит:
— Сейчас я вас научу песенке, с которой очень легко идти. Сколько нас всех, со мной и старшинами? Двести восемьдесят? Вот и начнем:
Двести восемьдесят негритят пошли купаться в море,
Двести восемьдесят негритят резвились на просторе.
Еще один привал,
Еще один отстал,
И вот вам результат:
Двести семьдесят девять негритят.
И снова:
Двести семьдесят девять негритят пошли купаться в море…
Нас было двести восемьдесят, но уже к вечеру второго дня много девчат отстало. Они не могли идти совсем. Утром на привале подсчитываем: отстало еще пятьдесят три «негритенка».
Когда на третьи сутки, полумертвые от усталости, мы пришли к месту назначения, все отставшие встретили нас. Оказывается, их подбирали попутные машины. Сидя в санчасти и глядя на свои изувеченные ноги, я пожалела, что не оказалась в их числе.
ЧЕРНАЯ ОСЕНЬ
На новом месте нам, девчатам, стало, пожалуй, еще труднее. Во-первых, нас передали под новое командование. Здесь все только что вышли из окружения, были измотаны, взвинчены и откровенно злились на то, что к ним прикомандировали девчонок. Во-вторых, бомбили здесь куда чаще, чем в оставленном нами городке. Буквально через каждый час, днем и ночью, раздавался сигнал воздушной тревоги, и все мчались к щелям.
— Машка, — сказала я однажды, — ты как хочешь, а я больше не могу. Вон в том доме уцелела лестница, по ней можно осторожно пробраться на второй этаж. А там совершенно целая комната, только окна выбиты. Я уже осмотрела все. Туда только сена притащить незаметно и — спи всю ночь.
— Девчата, я тоже с вами, — сказала подслушавшая разговор одесситка Ляля Никольская. — Честное слово, единственная в жизни мечта — выспаться.
Как только стемнело, мы пробрались в разрушенный дом и устроили там себе что-то вроде постелей. Как только прозвучал отбой и все устроились на ночлег на открытом воздухе возле щелей, мы удрали в дом.
И надо же было именно в эту ночь командиру роты провести после первого налета перекличку личного состава. Три краснофлотца исчезли. Как сквозь землю провалились. Их не нашли ни живыми, ни мертвыми. Ни ночью. Ни наутро. Ни в полдень.
— Уже светает, — сказала Ляля Никольская, сладко потягиваясь.
— Вот ведь как немного человеку надо, — заметила Маша, — поспали немножечко — и как огурчики.
— Что-то уж очень светло, — сказала я.
Выглянула в окошко — и мороз побежал по коже. Солнце шло на закат.
Осторожно спустились мы по разрушенной лестнице. Кругом ни души. Видно, пользуясь затишьем, сидят в классах.
— Пошли к командиру роты. Он хороший. Поймет. Ну что делать, если проспали почти сутки. Не нарочно же, правда? — храбрилась Ляля.
Маша упорно молчала. Она только раз взглянула на меня, но и этого взгляда было достаточно, чтобы я поняла, как она зла на всю эту затею с ночевкой в доме.
Ну и пусть злится на доброе здоровье. Лишь бы командир роты не сердился. Он вообще-то очень добрый человек. Требовательный, но и добрый. Он понимает, как нам, девчонкам, трудно привыкать к этой чисто мужской жизни. И, наверное, в душе даже жалеет нас.
Мы стучимся в каюту командира.
— Да, — голос звучит резко.
Входим. Марков стоит у окна и смотрит на нас удивленно и гневно.
— Товарищ старший лейтенант, мы проспали. Честное слово, нечаянно. Вы только послушайте…
Он, конечно, слушает, но по мере нашего рассказа лицо его мрачнеет все больше и больше. Это плохой признак.
— Вот что, — говорит он медленно, — за такие вещи в военное время отдают в трибунал. Не знаю, как посмотрит начальник курсов на ваше дезертирство. Сейчас я отправляю вас на гауптвахту. Будете там содержаться под арестом до решения начальника. Все!
Он вызывает дежурного по части — и через полчаса молчаливый главстаршина ведет под ружьем трех девчонок по притихшим улицам города.
Настроение паршивейшее. Я согласна прыгать через каждые полчаса в щели и не спать хоть десять суток, только бы меня не выгнали из армии. И чтобы не написали папе. Этого я боюсь больше всего. Или вдруг нас расстреляют, как дезертиров. Вот будет подарочек отцу и Гешке. Позор и ужас.
Машка, словно читая мои мысли, говорит:
— Да, только бы с курсов не отчислили. И чтобы я еще раз…
Тут она замолкает, заметив, наверно, что у меня и так достаточно несчастный вид.
Начальник гауптвахты, веселый пожилой армянин, заулыбался, увидев нас.
— Ха! — крикнул он. — Все видел, но, чтобы таких красавиц под ружьем на «губу» доставляли, — это в первый раз! Что же, прошу под мой гостеприимный кров, а то у меня пустота и затишье.
Начальник гауптвахты принимает нас под расписку садится за стол, запускает руки в густые с проседью волосы и весело смотрит на нас. От него чуточку пахнет вином.
— Так что же вы натворили? И что мне с вами делать, товарищи моряки? Вай, как нехорошо! Ну да ладно, располагайтесь.
— А что мы должны здесь делать? — осторожно спросила Маша.
— Трудный вопрос, — засмеялся комендант. — До сих пор мне с вашим братом не приходилось дела иметь.
— А что ребята обычно делают?
— Да откуда им быть? — с веселым сокрушением говорит армянин. — В увольнение никто не ходит. Форму на улице не нарушают. В частях шалить ребяткам некогда. Уж не знаю, как вы ухитрились сюда попасть.
Не успели мы поужинать, как началась бомбежка.
— В щели, в щели, арестанты! — крикнул начальник.
Мы выбежали во двор.
— Сюда, давайте сюда, — позвал нас матрос-шофер, который ужинал вместе с нами и при первом же звуке тревоги выбежал на улицу.
Бомбы падали где-то у моря, неподалеку от нашей части. Девять «юнкерсов» с воем шли в пике и, избавившись от очередной серии бомб, взмывали вверх. Со всех сторон, захлебываясь, били зенитки.
— Честное слово, наших бомбят, — тревожно сказала Машка.
Томимые предчувствием беды, мы попросились у начальника гауптвахты после бомбежки сходить в часть.
— Только узнаем, как там дела, и вернемся. Честное комсомольское.
— Нет, и не проситесь даже. Не могу отпустить. Понимаете, не могу. Вот утихнет, я разузнаю все. А сейчас и не дозвониться. Связь оборвана.
Но в этот день почти не утихало. Вражеские бомбардировщики волнами шли на город. Их встречали истребители, по «юнкерсы» все-таки упорно шли и шли. Голубые лучи прожекторов шарили по небу, и вдруг в перекрестии двух встречных лучей звездочкой вспыхивал пойманный самолет.
Так прошла вся ночь. А утром выяснилось, что курсы эвакуированы на юг.