30 марта 1837 г.
Министерский кризис. — Грипп. — Утренние визиты
На прошедшей неделе политическая жизнь шла таким образом, что мы имеем полное право рассуждать о ней в нашей хронике; напротив, серьезной газете пересказывать все эти сплетни не пристало. Да-да, именно сплетни, слухи, интриги и жалкие козни. К общему благу все эти министерские родовые схватки[219] не имеют ровно никакого отношения; за всеми действиями наших государственных мужей стоит одно — ревность, ревность мелочная и всемогущая, в которой не признались бы даже женщины; кабинет, составленный из семи пожилых кокеток (а пожилые кокетки куда хуже молодых), показался бы по сравнению с нашим кротким и послушным. Господин Такой-то не может остаться в кабинете из-за господина Сякого-то. Один не может войти в состав кабинета из-за другого; этот войдет, лишь если согласится тот; самая настоящая китайская головоломка. Как ни старайся, на что ни решайся, сложить из всех этих разрозненных деталей правильную картину невозможно, тем более что некоторые детали вообще из другого набора. Положение в высшей степени печальное; все это, конечно, ребячество, но ребячество гибельное, ибо каждая подобная встряска отнимает силы у страны: когда трясет министерство, содрогается вся Франция. Не говоря уже о том, что неуверенность — это смерть, это праздность, уныние, бесплодность. Можно ли строить планы, находясь в постоянном ожидании? что можно предпринять, когда всего боишься? как идти вперед по бездорожью? как сеять на зыбучих песках? Что бы мы сказали о земледельце, который с начала пахоты выбирал бы, какую из лошадей запрячь в плуг, и ко времени жатвы так ни на что и не решился? А ведь мы поступаем точно так же; мы ничего не делаем, потому что без конца выбираем тех, кто должен что-то делать; весь караван останавливается и глазеет на драку тех, кто должен вести его вперед; мы стоим, а время идет — неумолимое, драгоценное время, которое мы теряем безвозвратно[220].
Грипп, грипп и еще раз грипп — вот о чем у нас говорят, вот над чем у нас смеются, вот от чего у нас умирают. Из четырнадцати человек, живущих в доме, больны четырнадцать; все из всех — вот наша новая пропорция. Рассказывают, что на прошлой неделе герцог де М…, у которого в доме разболелись все: слуги и служанки, привратники и привратницы, был вынужден два часа подряд сам открывать двери собственного особняка. «Господин герцог дома?» — и никакой возможности сказать: «Его нет». Наконец кто-то сменил господина герцога на этом посту, и он воротился в гостиную, чтобы подать отвар госпоже герцогине, которую свалил грипп, равно как и всех ее служанок. И тем не менее балы идут своим чередом; дамы танцуют, примеряют наряды, украшают себя цветами — все это между двумя приступами кашля. По утрам женщины зябнут, недомогают, кутаются в шали, поглубже надвигают чепцы; их жалеют, им сочувствуют, они клонят тонкий стан, роняют головку, прячут ножки в мехах или греют подле камина; им советуют беречься, с ними прощаются в тревоге… — с тем чтобы вечером увидеть на балу, как, оперившись и озолотившись, они блистают с высоко поднятой головой, увенчанной султаном и усыпанной брильянтами, с голыми плечами, с голыми руками, с голыми ногами (ибо нога в чулке-паутинке — все равно что голая), как они вертятся, прыгают, порхают и презирают своего верного друга, чей изумленный взгляд, кажется, говорит: «Неосторожная! вы ли это?» — И что все это доказывает? — Что женщины готовы умереть, лишь бы не лишить себя удовольствий; что они живут для света, для балов, для концертов; что они приносят свое здоровье в жертву пустым забавам; что… — Нет, это доказывает нечто совсем иное: дома женщинам так скучно, что они готовы второй раз подхватить грипп, лишь бы не оставаться у камелька в обществе людей, которые хуже гриппа; не случайно те, кто счастлив в семейной жизни, почти не выезжают. Говорят, что свет создан для счастливых и богатых. Это неправда: счастливые в свете не нуждаются. Впрочем, эта мысль заслуживает более подробного обоснования; отложим его до другого раза.
Оба бала, состоявшиеся на прошедшей неделе, были прелестны: ни одной некрасивой женщины. Платья свежи и элегантны, как никогда. Пожалуй, ощущалась нехватка кавалеров; танцоры были наперечет; это подтверждает нашу идею: мужчины, запросто ездящие в кружки и клубы, не имеют необходимости ради того, чтобы забыть о скучном гриппе, наряжаться и отправляться на бал, женщинам же, на их беду, ничего другого не остается.
Моралисты ужасно возмущаются тем, что происходит на балах Мюзара и Жюльена; но велико ли преступление людей, которые забавляются с большим шумом и немалой вульгарностью? Когда бы эти забавы отвлекали от добрых дел и душеполезного чтения, мы воскликнули бы вместе с вами: долой забавы! Меж тем как подумаешь, что все те силы, какие народ тратит на то, чтобы плясать, вальсировать, галопировать, он мог бы употребить на дела куда более страшные, начинаешь более снисходительно смотреть на празднества, которые могут принести вред только людям, в них участвующим. Те, кто встречались с безумием жестоким и злобным, легко простят безобидное сумасбродство; те, кто видел карнавал в архиепископском дворце[221], не станут сердиться на карнавал в Опере. Скажите честно, господа политики с мелкой моралью и ложной добродетелью, разве галоп Мюзара не лучше бунта? А ведь именно бунту галоп и служит заменой: помните об этом и смотрите на него сквозь пальцы. Римский народ глазел на зрелища, устраиваемые для него предусмотрительными римскими правителями; французский народ сам зарабатывает деньги на собственные забавы и сам же их тратит, так что наши маленькие Нероны не имеют права ни роптать, ни лишать народ развлечений, в которые они не вложили ни франка. Бедный народ! Не имей ты доброжелателей, ты бы уже давно был счастлив. […]
В малоизвестном журнале мод или, точнее, в журнале малоизвестных мод напечатано: «Графиня де С… в обществе испанского гранда, в тюрбане из золотой парчи и небесно-голубого газа была восхитительна. Великолепная смородиновая накидка, подбитая горностаем, и благородство осанки привлекли к ней все взгляды, когда в ожидании своего пышного экипажа она встала на ступеньках колоннады Оперы». Так и видишь эту графиню с ее испанским грандом, парчовым тюрбаном, смородиновой накидкой и благородной осанкой — вот как раз со всем этим она и встала на ступеньках колоннады. До сих пор мы полагали, что вставать на стоянку — прерогатива фиакров и кабриолетов; однако, примененный к графине, глагол вставать внезапно обретает совершенно особую элегантность. Полиции следовало бы включить в свой устав: «Отныне графиням и испанским грандам предписывается вставать перед левой колоннадой Оперы».
Что касается тюрбанов, то они нынче в большой моде; женщины в этом году носят тюрбаны самых разных сортов: тяжелые — из плотной материи, затканной золотом, легкие — кружевные, газовые и тюлевые. Первыми славится Симон; он предлагает тюрбан классический, тюрбан для матрон. В тайну тюрбана для юных, тюрбана фантастического проникла одна лишь мадемуазель Бодран[222]. Впрочем, нас более всего пленяет в этом уборе его неиссякающая способность исторгать из уст поклонников красоты ужасный вздор; если мужчина не чужд элегантности, он по крайней мере один раз за вечер непременно произнесет любезную фразу следующего содержания: «Ах, сударыня! Как к вам идет этот тюрбан; вы в нем вылитая одалиска». Но одалиски не носят тюрбана! Мужчины, держащиеся более непринужденно, заходят дальше и говорят: «Привет тебе, прекрасная одалиска!» Повторяю: одалиски не носят тюрбана. Наш совет галантным невеждам: вначале побывайте в Турции, а потом попробуйте сказать приглянувшейся вам даме: «Ах, сударыня! Как к вам идет этот тюрбан! Вы в нем вылитый кади![223]» Вы, конечно, проиграете в льстивости, но зато выиграете в точности. […]