Подводя итоги пережитой мною тяжелой недели, я со спокойной совестью смотрю назад и радуюсь, что не дал себя соблазнить сомнительною ролью фиктивного спасителя Отечества, самонадеянно мечтающего, что его имя само по себе может что-нибудь сделать в минуты крайнего разгара страстей и мстительных кровожадных инстинктов.
Простого соображения своих физических и душевных сил с трудностями и неожиданностями предстоявшей задачи было достаточно, чтобы избавить монархическую власть в России от того удара, который я нанес бы ей выходом в отставку, истинному мотиву которого никто бы не поверил, злорадно истолковывая его как доказательство невозможности ужиться порядочному человеку с подлым правительством. Да и самая задача являлась совершенно недостижимой: ребяческая мысль о производстве впечатления именами разбивалась в корне старым славянским несогласием между носителями имен, а способы выполнения задачи понимались совершенно различно первым министром и общественными деятелями. На всем лежала печать пагубного недоразумения. Несчастная неосмысленность монарха в связи с его упорством и непониманием своего положения сулила в будущем целый ряд неразрешимых разногласий для всякого министра, который захотел бы действовать прямодушно, а не как лукавый советник, предпочитающий роль Конрада Валленрода роли Ивана Сусанина. Наконец, что-либо, хотя бы и в самом либеральном смысле, можно было сделать с непосредственным результатом, лишь явно вторгаясь в законодательную область народного представительства. Одними же обещаниями и программами ничего достичь было невозможно, да это всегда могло бы сделать и обыкновенное министерство, имеющее, однако, преимущество состоять из опытных в техническом отношении людей, а не дилетантов, ненавидимых всеми левыми партиями, начиная с кадетов, и не имеющих ничего общего с партиями правых. Вот почему неуверенный в своих силах, смущенный торопливостью и растерянностью Столыпина, усомнившийся в государственном смысле моих предполагаемых сотрудников, я думаю, что поступил правильно, подействовав, хотя и не без колебаний, по знаменитому правилу Мольтке: «Erst wiegen — dann wagen!»[118].
22 июля 1906 г.
НИКОЛАЙ II *
( Воспоминание )
Перебирая впечатления, оставленные во мне павшим так бесславно Николаем II и, быть может, обреченным на гибель, и воспоминания о его деятельности как человека и царя, я не могу согласиться ни с одним из господствующих о нем мнений.
По одним — это неразвитый, воспитанный и укрепившийся в безволии человек, соединявший упрямство с привлекательностью в обращении: «un charmeur» По другим— коварный и лживый византиец, признающий только интересы своей семьи и их эгоистически оберегающий, человек недалекий по кругозору, неумный и необразованный. Большая часть этих определений неверна
Умно и даже трогательно написанный отказ от престола почему-то адресованный начальнику штаба, и мои личные беседы с царем убеждают меня в том, что это человек несомненно умный, если только не считать высшим развитием ума разум как способность обнимать всю совокупность явлений и условий, а не развивать только свою мысль в одном исключительном направлении. Можно сказать, что из пяти стадий мыслительной способности человека: инстинкта, рассудка, ума, разума и гения, он обладал лишь средним и, быть может, бессознательно первым. Точно так же он не был ограничен и необразован. Я лично видел у него на письменном столе номер «Вестника Европы» заложенный посредине разрезкой, а в беседе он проявлял такой интерес к литературе, искусству и даже науке и знакомство с выдающимися в них явлениями, что встречи с ним, как с полковником Романовым, в повседневной жизни могли быть не лишены живого интереса. Если считать безусловное подчинение жене и пребывание под ее немецким башмаком семейным достоинством, то он им, конечно, обладал. Я помню, как дрогнул от чувства и сдержанных слез его голос, когда, говоря свою речь в 1906 году перед открытием Государственной Думы в тронной зале Зимнего дворца, он упомянул о своем сыне. Но поручение надзора за воспитанием ребенка какому-то матросу под наблюдением психопатической жены и отсутствие заботы о воспитании дочерей заставляют сомневаться в серьезном отношении его к обязанностям отца. Представители мнения о его умственной ограниченности любят ссылаться на вышедшую во время первой революции «брошюрку» «Речи Николая II», наполненную банальными словами и резолюциями. Но это не доказательство. Мне не раз приходилось слышать его речи по разным случаям. И я с трудом узнавал их потом в печати — до того они были обесцвечены и сокращены, пройдя сквозь своеобразную цензуру. Я помню, как по вступлении на престол, он сказал приветственную речь сенату, умную и содержательную. По просьбе министра юстиции Муравьева, я передал ему ее по телефону в самых точных выражениях и на другой день совершенно не узнал ее в «Правительственном вестнике». Мне думается, что искать объяснения многого, приведшего в конце концов Россию к гибели и позору, надо не в умственных способностях Николая II, а в отсутствии у него сердца, бросающемся в глаза в целом ряде его поступков. Достаточно припомнить посещение им бала французского посольства в ужасный день Ходынки, когда по улицам Москвы развозили пять тысяч изуродованных трупов, погибших от возмутительной по непредусмотрительности организации его «гостеприимства», и когда посол предлагал отсрочить этот бал.
Стоит вспомнить его злобную выходку о «бессмысленных мечтаниях» перед лицом земств и подтверждение в указе министру внутренних дел особого благоволения земским начальникам в ответ на восторженное отношение к нему и его молодой жене всего населения Петербурга после его вступления на престол, что очень напоминает -издание закона о земских начальниках его отцом вслед за восторгом всей России по поводу спасения его семьи от крушения поезда в 1888 году Достаточно, наконец, вспомнить равнодушное отношение его к поступку генерала Грибского, утопившего в 1900 году в Благовещенске на
Амуре пять тысяч мирного китайского населения, трупы которых затрудняли пароходное сообщение целый день по рассказу мне брата знаменитого Верещагина; или равнодушное попустительство еврейских погромов при Плеве; или жестокое отношение к ссылаемым в Сибирь духоборам где они на севере обрекались, как вегетарианцы, на голодную смерть, о чем пламенно писал ему Лев Толстой, лишению которого христианского погребения Синодом «возлюбленный монарх» не воспрепятствовал, купив одновременно с этим на выставке передвижников Репинский портрет Толстого для музея в Михайловском дворце. Нельзя не вспомнить одобрения им гнусных зверств мерзавца — харьковского губернатора И. М. Оболенского при «усмирении» аграрных беспорядков в 1892 году.
Можно ли, затем, забыть Японскую войну, самонадеянно предпринятую в защиту корыстных захватов, и посылку эскадры Небогатова со «старыми калошами» на явную гибель, несмотря на мольбы адмирала. И это после почина мирной Гаагской конференции. Можно ли забыть ничем не выраженную скорбь по случаю Цусимы и Мукдена и, наконец, трусливое бегство в Царское Село, сопровождаемое расстрелом безоружного рабочего населения
9 января 1905 г. Этою же бессердечностью можно объяснить нежелание ставить себя на место других людей и разделение всего мира на «я» или «мы» и «они». Этим объясняются жестокие испытания законному самолюбию и чувству собственного достоинства, наносимые им своим сотрудникам на почве самомнения или даже зависти, которые распространялись даже на членов фамилии, как, например, на великого князя Константина Константиновича. Таковы отношения к Витте, таковые, в особенности, отношения к Столыпину, которому он был обязан столь многим и который для спасения его династии принял на душу тысячи смертных приговоров.
Неоднократно предав Столыпина и поставив его в беззащитное положение по отношению к явным и тайным врагам, «обожаемый монарх» не нашел возможным быть на похоронах убитого, но зато нашел возможным прекратить дело о попустителях убийцам и сказал, предлагая премьерство Коковцеву: «Надеюсь, что вы меня не будете заслонять, как Столыпин?» Такими примерами полно его царствование. Восьмидесятилетний Ванновский, взявший на свои трудовые плечи тяжкое дело народного просвещения в смутные годы, после ласкового и любезно встреченного доклада о преобразовании средней школы получил записку о своем увольнении. Обер-прокурор Синода Самарин, приехав на другой день после благосклонно принятого доклада в совете министров, прочел записку царя к Горемыкину, в которой стояло: «Я вчера забыл сказать Самарину, что он уволен. Потрудитесь ему сказать это». Несчастный Макаров, тщетно просившийся в отставку, получил ее по телеграфу из Ставки, лишь когда затруднялся вопреки закону прекратить дело Манасевича-Мануйлова. Вечером того дня, когда утром Кауфман-Туркестанский был удостоен лобзаний и приглашения к завтраку за то, что он рассказал об опасностях, грозящих России и династии, он получил увольнение от звания, дававшего ему возможность личных свиданий с государем. Председателям Государственной Думы, являвшимся с докладом о деятельности этого учреждения, оказывался «высокомилостивый прием» и вслед за тем Дума распускалась, причем промежутки в ее занятиях становились все длиннее Предательство распространялось не только на лица, но и на учреждения. Относительно указа 17 октября 1905 г. практиковалось явное нарушение данных обещаний. Государственный совет упорно наполнялся крайними правыми, причем к 1 января 1917 г. был уволен Голубев и призвана шайка прохвостов, нарочно подобранных стараниями Щегловитова. Монарх принял с благодарностью значок «Союза русского народа» и приказывал оказывать поддержку клеветническим и грязным изданиям черносотенцев. Наконец, проявлявшие малейшую самостоятельность в пользу прав церкви иерархии Антоний и Владимир подвергались явному неблаговолению, несмотря на услужливость первого по вопросу о несуществующих мощах старца Серафима и о лишении христианского погребения Толстого. Наконец,— и это очень характерно — когда старый Государственный совет постановил обратить внимание государя на своевременность отмены телесных наказаний, последовал отказ и резолюция: «Я сам знаю, когда это надо сделать!»