Из каких-то своих личных целей Муравьев стал подкапываться под главные устои нового суда, под суд присяжных, несменяемость судей, единство кассации, предварительное следствие и ряд постановлений, обеспечивающих судье независимое и достойное положение судебного деятеля, а не судейского чиновника. Горько сознаться, что, несмотря на упорную борьбу, которую я должен был вести с ним, большинство этих попыток увенчалось успехом и лишь так называемое «освободительное движение» помешало им осуществиться на практике. Вместе с тем Муравьев принял на себя роль Паладина великих реформ Александра III, проявив это главным образом по отношению к институту земских начальников. Несмотря на то, что Горемыкин вовсе не стоял за судебную власть земских начальников, а его представитель Неклюдов даже прямо заявил комиссии, что министерство внутренних дел охотно уступит всю судебную деятельность этих излюбленных детей произвола, Муравьев категорически заявил, что не допустит даже и обсуждения этого вопроса, так как это противоречит знаменитым «видам правительства». Тот же Муравьев в заседании общего собрания комиссии решительно оборвал предложение обер-прокурора 1-го департамента князя Александра Дмитриевича Оболенского о наименовании вновь учрежденных участковых судей мировыми, по-видимому считая миротворца за быка, а слова «мировой судья» за красный платок. После четырехлетних утомительных и оскорбительных для человека заседаний (мне пришлось быть в 511 таковых), которые будут мною описаны подробно и особо в другом месте, пересмотр судебных уставов был сведен к учреждению должности участкового судьи, сменяемого, пониженного на один класс против нынешнего и скудно оплачиваемого с огромной, превышающей силы и разумение одного человека подсудностью, к уничтожению параллельного строя мировых и общих судебных учреждений, к передаче кассационных функций по огромному числу дел в судебные палаты, к передаче предварительного следствия в руки полиции и т. д. Каждый из этих вопросов заставлял меня вести с Муравьевым и аггелами его обостренные прения в сознании собственного бессилия поколебать разыгравшиеся хамские инстинкты. Моя оппозиция была в высшей степени неприятна Муравьеву. Он пробовал сначала подкупить меня Владимиром II степени вне порядка, а затем совершенно неожиданной присылкой мне ассигновки в 1000 рублей «на лечение». Но разноцветные лучи Владимира не услепили меня, а по отношению к ассигновке я заявил ему, что настойчиво прошу его отложить навсегда выдачу мне пособий от государя, о которых я не прошу и получать которые не желаю. Тогда он изменил тактику и стал относиться ко мне в заседаниях комиссии не только с явным раздражением, но иногда и прямо невежливо, поворачиваясь ко мне спиною, когда я высказывал свои мнения, или придавая своему лицу страдальчески нетерпеливое выражение. Пришлось и мне поэтому говорить, не обращаясь к нему, и не скрывать своего презрения к окружавшей его клике рабов и прихвостней. Ему, очевидно, хотелось впречь в свою победную колесницу два имени с научной репутацией и, опираясь на авторитет Таганцева и Кони, совершать свою дальнейшую карьеру, шагая по трупу судебных уставов. Но носитель одного из этих имен оказался «непримиримым» и обратил свой авторитет против него, причем трагизм положения заключался главным образом в том, что от этого неприятного «совопросника» нельзя было отделаться и даже приходилось уговаривать его остаться в составе комиссии, ибо его удаление или выход из комиссии были в глазах общества и судебного мира равносильны громкому нравственному осуждению ее деятельности и побуждения ее председателя. Понятно, до какой степени стали натянуты и наши служебные отношения! Случалось так, что в среду вечером мы вели с ним самые обостренные прения в комиссии, а в четверг утром я должен был бывать у него, как обер-прокурор, для объяснений по делам кассационного департамента и, следовательно, встречаться с ним совсем в другой роли, в роли не независимого спорщика, а зависимого по вопросам служебной иерархии подчиненного. Ни одно мое ходатайство за моих сослуживцев не нашло у него удовлетворения; ни одно представление о кандидатах на открывавшиеся ваканции товарища обер-прокурора не было уважено надлежащим образом, причем состав моих товарищей пополнялся людьми, не заслуживавшими ни моего уважения, ни моего доверия. Таков был, например, некий господин Медиш, явный невежда в судебном деле и тайный соглядатай Муравьева в сенате. Получив 20000 рублей на увеселительную поездку по Сибири, во время которой он осматривал некоторые суды ночью и принимал личный состав суда на станции железной дороги, Муравьев, по моему усиленному ходатайству о пособии тяжко больному, умному и благородному товарищу обер-прокурора Губскому, которого быстро вела в могилу сахарная болезнь и у которого была семья, дал 200 рублей, Его образ действий относительно меня особенно характеризуется следующим обстоятельством: состоявшееся в феврале 1895 года нелепое оправдание Ольги Палем, коварно убившей студента Довнара, дало повод наушникам нового государя восстановлять его против суда присяжных, и Муравьев, рассказав мне про опасности, грозящие этому суду, заявил, что единственным средством ограждения этого суда от рокового для него «пересмотра» является кассация приговора. Я разделил его мнение и, рассмотрев дело, с радостью увидел, что могу совершенно беспристрастно и в интересах широкой справедливости настаивать на отмене этого приговора. Заключение мое, принятое целиком сенатом, произвело большую сенсацию в судебном мире. Покойный Джаншиев назвал его в своей статье даже «ein Epochenmachendes» [109]. Такого же взгляда был и Арсеньев в общественной хронике «Вестника Европы». Сам Муравьев высказал мне, что это заключение есть «une oeuvre magistrale» [110]. Но осенью 1895 года в комиссии между нами обозначился резкий разлад, и одновременно с этим в возобновленном журнале министерства юстиции был напечатан от лица председателя комиссии призыв к судебным чинам делиться с публикою своими мнениями по всем вопросам судоустройства и судопроизводства в уповании, что «du choc des opinions va jaillir la verite» [111]. Физиономия комиссии и ее желательные для председателя задачи обозначились к этому времени с достаточной ясностью, и был поставлен, несмотря на успокоение, вызванное решением по делу Палем, весьма недвусмысленно вопрос о дальнейшем существовании суда присяжных. В начале декабря ко мне зашел редактор журнала министерства юстиции профессор Дерюжинский и просил меня извинить его, если в ближайшем номере появится статья против суда присяжных, начинающаяся злословием и низкими инсинуациями против меня. Статья принадлежит сенатору Закревскому и доставлена в редакцию с настойчивой рекомендацией товарища министра Бутовского, и хотя он — Дерюжинский, — находя ее вредной по существу и неприличной по форме, и заявлял министру о необходимости отказать в ее напечатании, но Муравьев, прочитав таковую, приказал ее непременно напечатать. Статья, действительно, появилась и оправдала отзыв Дерюжинского: в ней господин Закревский — пустейший фанфарон, лишенный всякого чувства собственного достоинства и терпевший, несмотря на свои 2 миллиона состояния, грубо презрительное публичное обращение с собою Манасеина, писавший в 70-х годах статьи в защиту и прославление суда присяжных и кокетничавший с поляками в Варшаве, злобно смеялся надо мной, как над «спасителем суда присяжных», «для приведения в восхищение дам и девиц», разносил суд присяжных, до-называя настоятельную необходимость его упразднения. На прекрасные отповеди Джаншиева (суд над судом присяжных) и Арсеньева он отгрызался в течение полугода, изливая бессильный яд, и лишь торжественное заседание Юридического общества с рядом речей, выражавших негодование на предпринятый против присяжных поход Закревского и его достойных сподвижников Дейтриха и Кичина, заставил его умолкнуть с тем, чтобы в окончательном заседании комиссии о суде присяжных, покинув своих союзников, вдруг с цинической наглостью заявить, что в печати он выражал теоретическое мнение, а что с практической точки зрения он стоит за суд присяжных. В этом заседании Муравьев, видя, что он сознательно и умышленно (Дейтрих и Кичин были его излюбленными клевретами в петербургской прокуратуре и писали и ораторствовали, конечно, с его благословения и разрешения) посеял ветер, который, однако, не обратился в бурю, прислушиваясь к свисту которой он может провести в угоду шайке царедворцев проект упразднения суда присяжных, написал мне записку: «Будьте добры покончить вашим веским словом этот вопрос». Я отвечал этому тартюфу кивком головы, и результатом моей горячей речи, в которой досталось всем сестрам по серьгам, было голосование всех, за исключением трех (Кичина, Дейтриха и присоединившегося к ним Желеховского), в пользу сохранения суда присяжных. Надо при этом заметить, что еще в декабре предшествующего года особо созванное и дорого стоившее совещание старших председателей и прокуроров палат уже высказалось под моим председательством почти единогласно за сохранение суда присяжных и против суда с сословными представителями, а через полгода после этого совещания Муравьеву для каких-то собственных целей понадобилось вновь возбудить этот, всегда опасный при нашем старом строе вопрос. Таковы были мои отношения к министру. Немногим лучше были они и по отношению к кассационному департаменту в середине 90-х годов. Он пополнялся людьми новой формации, получившими звание сенатора за услужливость и почтительность и принадлежавшими по своему душевному складу к многочисленному потомству наиболее популярного из сыновей Ноя. Эти люди приносили с собою крайнюю узость взглядов, буквоедство и непонятную в старческом возрасте черствость. Поэтому их логика всегда бывала в постромках, за которые боязливо не решалась переступить. Обращение к струнам души было по большей части бесполезно, ибо последняя была у них, по выражению Щедрина, «видом малая и не бессмертная». Это особенно сказывалось на преступлениях против веры и церкви и на делах, имевших косвенный политический оттенок. В числе сенаторов оказывалось семь моих бывших Товарищей обер-прокурора и притом далеко не лучших, Некоторые из которых считали признаком своей самостоятельности упорно не соглашаться со своим бывшим главою и руководителем; а так как я в свою очередь не соглашался на то направление выдающихся дел, которое стремилось ему дать разными косвенными воздействиями Муравьевское министерство, то можно себе представить, во что вырождалась и к каким результатам стремилась показная независимость вновь испеченных сенаторов. Особенною тупоумною злобностью между ними отличался Н. Б. Якоби, который, будучи товарищем обер-прокурора и посланный для наблюдения за следствием по раздутым Витте обвинениям Авринского, Мышенкова и др. членов Могилевского округа путей сообщения, проявил по этому злополучному делу совершенно холопское и бессовестное усердие. По поручению Витте, его товарищ Иващенков произвел дознание о злоупотреблении этих членов, в высшей степени легкомысленное и необоснованное, и Витте внес его в сенат с заключением о возбуждении уголовного преследования против ряда лиц. Сенат по первому департаменту не нашел, однако, данных для преследования и, когда Витте доложил об этом миротворцу, то последний написал на полях резолюцию: «Так вести дело нельзя. Приказать сенату назначить следствие». Резолюция эта была сообщена первому департаменту Манасеиным, все доводы которого в защиту сената разбились об упорное и угрюмое молчание Александра III. Под давлением этой резолюции сенат постановил назначить следствие. «Они у меня забегали, как тараканы!» — хвалился Витте, говоря про сенаторов. Наблюдать за следствием был назначен Якоби, которого считали человеком порядочным, хотя и тяжкодумом. Но, получив возможность влиять на дело в лице забитых провинциальных следователей, Якоби, точно прирученный хищный зверь, лизнувший крови, остервенился и стал строить свою собственную карьеру на судьбе обвиняемых. Он уехал в Могилев, слал мне оттуда велеречивые рапорты и всеми правдами и неправдами, импонируя и угрожая, добился от Авринского заявления, которое счел сознанием в преступлении, и стал трубить победу. Насколько неразборчив был этот сын знаменитого ученого в своих приемах, видно из того, что он обратился ко мне с просьбою командировать в его распоряжение моего канцелярского чиновника Цейля — молодого неудачника, очень красивого, франтоватого и знавшего языки, и на мой вопрос: зачем ему нужен этот молодой человек, отвечал мне, что провинциальные дамы должны знать много интимных подробностей про Авринского и Цейля, пользуясь своею наружностью, может пленить которую-нибудь из них и, пользуясь ее увлечением, выведать у ней необходимые для следствия закулисные подробности. Я должен был несколько раз класть предел его усердию, за что он повсюду обвинял меня в противодействии воле государя. Придавленный грозною резолюцией грозного государя сенат с течением времени несколько оправился и отверг нелепый и полный инсинуаций обвинительный акт, составленный этим кассационным Малютой Скуратовым, и заставил его переделать, составив затем по фактам, установленным под эгидою Якоби, приличное и умеренное определение. Сенаторы кассационного сената, судившие это дело с сословными представителями, пошли еще далее и под председательством Н. М, Окулова оправдали всех подсудимых. Из последних особенно волновался Мышенков, крайне оскорбленный взведенным на него обвинением и с негодованием против него протестовавший. По выслушании прений сторон, сенат отложил свою резолюцию до утра. Мышенков до крайности волновался всю ночь и под утро умер от разрыва сердца, а в 12 часов была объявлена резолюция, коею он признан невиновным. Награжденный Муравьевым званием сенатора Якоби, возражая мне в заседаниях, говорил, зеленея от сдержанной злости: «Я не могу принять заключения вашего превосходительства, потому что это значило бы поступить против присяги, так как я ее понимаю». И в то же время в частном быту это был добрый семьянин и человек очень остроумный. Он умер в начале 900-х годов и, вероятно, встретился с Мышенковым там, «иде же несть печаль, болезнь и воздыхания о собственной карьере» de fond en comble