— Уверяю вас, дорогой Матье, — продолжала Констанс, — вы сделаете доброе дело, если ответите мне… Жив ли он? Скажите лишь одно: жив он или нет? Вы мне не солжете… Если бы я знала, что он умер, мне кажется, я бы успокоилась. Но, боже праведный, я вовсе не желаю ему зла!
И тогда Матье, которого в конце концов растрогали ее мольбы, рассказал ей всю правду.
— Раз уж вы настаиваете, во имя вашего спокойствия и поскольку все останется между нами и не нанесет ущерба вашей семейной жизни, я считаю себя вправе рассказать вам все, что знаю; по, повторяю, сам-то я знаю немного… Ребенка на моих глазах отправили в воспитательный дом. С тех пор мать никаких сведений о нем не имеет и никогда им не интересовалась. Нет надобности добавлять, что муж ваш тоже пребывает в полном неведении, ибо упорно отказывался позаботиться о ребенке… Жив ли он? Где находится? Вот на эти вопросы я как раз и не могу вам ответить. Для этого пришлось бы начать целое расследование. Однако если вы хотите знать мое мнение, то скорее всего его нет в живых — настолько велика смертность среди этих несчастных созданий.
Она пристально взглянула на него:
— Вы действительно говорите мне правду, ничего не утаиваете?
И так как он запротестовал, Констанс поспешила добавить:
— Хорошо, хорошо, я вам верю… Значит, вы думаете, что он умер? О! зачем умирают эти дети, ведь сколько женщин считали бы величайшим счастьем спасти хоть одного из них, взять себе!.. Ну, что ж! Хотя все это и не слишком достоверно, кое-какие сведения я все-таки получила. Благодарю вас!
В последующие месяцы Матье не раз приходилось оставаться наедине с Констанс, но она никогда более не возвращалась к этому разговору. Казалось, она по-прежнему ни о чем не знает, заставила себя забыть эту историю усилием воли. Однако Матье чувствовал, что неотвязная мысль упорно преследует ее, и нетрудно было догадаться, что отношения между супругами все ухудшаются, по мере того как оба теряют надежду иметь ребенка — единственное, что их, собственно, и сблизило. И хотя перед лицом света они делали вид, будто живут в полном согласии, в действительности новый разрыв — результат нараставшего изо дня в день взаимного раздражения — неотвратимо приближался. Бошен опять вернулся к своей разгульной жизни вне дома, его как мужчину выводила из терпения необходимость выполнять и без того не слишком для него привлекательные супружеские обязанности, которые не стали приятнее оттого, что все это было тщетно. Однако Констанс продолжала бороться, как истая воительница, и только взгляд, взгляд собственницы, которым она окидывала мужа, выдавал ее решимость отказаться от него лишь тогда, когда он будет мертв или окончательно выйдет из игры. Неужели они так же несостоятельны, как супруги Анжелен? Неужели всем ее предчувствиям и опасениям суждено сбыться и их очаг поглотит та же зияющая пустота, что и семью ее подруги? Сознание собственного бессилия приводило ее в отчаяние, она стыдилась его, как физического изъяна, как порока. Она не хотела признать вины за собой. Конечно, виноват муж, растранжиривший все свои силы. И между супругами, как того и следовало ожидать, вспыхнула жестокая ссора, и оба они, доведенные до отчаяния тщетностью своих усилий, начали упрекать друг друга в бесплодии.
Бошен заявил, что беда поправима, что можно еще лечиться. Но к кому из врачей обратиться? Когда он назвал доктора Бутана, Констанс сначала запротестовала: ей, так долго опровергавшей его теории, было мучительно видеть его торжество. В конце концов ей пришлось уступить настояниям мужа, — из-за своей застенчивости она не могла решиться позволить осмотреть себя незнакомому акушеру.
В то утро, когда Бутан был приглашен к Бошенам, он застал их в желтой гостиной, которая давно была ему знакома: он не раз бывал здесь в те годы, когда Морис еще ребенком частенько прихварывал. Тщательно притворив двери, Бошен, желая сгладить неловкость первых минут, начал разговор в шутливом тоне. Он подвел Бутана к жене, которая встретила его стоя, бледная и очень серьезная.
— Доктор, позвольте вам представить даму, которая желает снова стать молодой новобрачной… Она хочет ребенка, и, пожалуйста, расскажите ей, как это делается.
Добряк доктор с готовностью поддержал шутку. Этот толстяк с мягким и ласковым взглядом ничуть не собирался торжествовать по поводу катастрофы, которую давно предвидел. Он разразился веселым смехом:
— О, вы хотите ребенка? Чудесно! Но ведь вы не хуже меня знаете, как взяться за дело.
— Честное слово, доктор, — лукаво подхватил Бошен, — не знаем! А может, уже позабыли. Целый год, как мы делаем все для того, чтобы иметь ребенка, а ненаглядный младенец заупрямился и не желает появляться на свет божий.
Не дожидаясь ответа врача, Бошен имел неосторожность добавить, стремясь из тщеславия спасти свою репутацию здорового самца:
— Полагаю, что у нашей мамы что-то испортилось, и мы просим вас посмотреть и починить ее.
Оскорбленная таким оборотом дела, молчавшая до сих пор Констанс вспыхнула, услышав шутку мужа, и гневно прервала его:
— Почему ты обвиняешь меня? Разве ты имеешь какие-нибудь доказательства? По-моему, доктор, правильно было бы осмотреть отца и заняться его лечением.
— Поверь, дружочек, я вовсе не хотел тебя обидеть.
— Обидеть! О, господи, не все ли равно! Я теперь по целым дням плачу… Но я не хочу, чтобы ты сваливал на меня всю вину за наше несчастье. И раз уж ты об этом заговорил, я вынуждена предупредить доктора, пусть он знает, что ты собой представляешь.
Тщетно пытался Бошен успокоить жену. Она потеряла самообладание, совсем зашлась от гнева.
— Неужели ты думаешь, что мне только теперь стало известно, каким мужем ты был и что ты представляешь собой сейчас? О, негодный! Я отлично знала про все твои гнусности!
Бошен хотел остановить жену, хотел взять ее руки, опасаясь истерики, которая, как он чувствовал, уже надвигалась.
— Замолчи же! Это просто глупо, к чему все это?
— Не смей меня трогать, ты мне противен!.. Неужели я должна молчать потому, что здесь доктор? Но ты же сам меня учил, что доктор — тот же исповедник, ему можно все рассказать, его не надо стыдиться. Или, может быть, ты воображаешь, что он не знает, как и все прочие, о твоем мерзком поведении? Да, все знают, все… И подумать только, целых двадцать лет ты верил в мою слепоту, в мою глупость! И все лишь потому, что я молчала!
И, маленькая, чернявая, она гневно встала перед ним. Действительно, в течение двадцати лет у нее хватало мужества молчать. Она не только никогда не обнаруживала перед людьми своих подозрений, своего гнева, не подавала вида, что ее покинули, издергали, но, даже оставаясь наедине с мужем в супружеской спальне, воздерживалась от каких бы то ни было упреков, не проявляла своего дурного настроения. Гордость, чувство собственного достоинства были ей поддержкой, и она замкнулась в молчаливом презрении. Да и что ей до недостойного отца, которого она не любила, чьи грубые ласки оскорбляли, вызывали в ней отвращение?! Разве недостаточно ей было сына, ее божества, служению которому она отдавалась целиком, который стал ее жизнью, ее радостью, ее славой. Она скорее умерла бы, чем призналась в своих муках; и для того, чтобы она решилась нарушить молчание, судьбе понадобилось отвернуться от нее, отнять дитя, ради которого она держалась так мужественно, оставить ее опустошенной, потерявшей почву под ногами, предоставленной воле случая. И когда молчальница заговорила, все вырвалось наружу, — обида за двадцать лет измен, презрение, неприязнь, все то, что она таила в себе и что мучило ее так долго.
— Ведь я начала подозревать, что ты мне изменяешь, жалкий ты человек, уже через три месяца после нашей свадьбы. О, конечно, это были пустяки, несерьезные любовные похождения, на которые умные женщины смотрят сквозь пальцы. Но со временем ты стал вести себя все хуже и хуже, без зазрения совести лгал мне, и одна ложь влекла за собой следующую. Ты докатился до панели, до девок последнего разбора, ты возвращался домой среди ночи, когда я уже спала, нередко пьяный, весь отравленный гнуснейшим пороком… Не смей говорить нет! Не смей снова лгать! Ты же видишь — я все знаю!