Хулак, который крестьяне Империи отплясывали по вечерам на приходских праздниках, набирает фантастическую мощь и сотрясает мироздание.
Задыхаясь от распространяемого меломанами амбре, так что мертвенная бледность проступает под грязной золотистостью кожи, Мероэ откидывается в кресле, бессильно опустив руки; экскрементный муар радужной оболочки то мерцает, то покрывается тенью; дрожание чёрных локонов выдаёт страх, с которым она пытается совладать, словно в этот миг подставляет голову палачу. Когда Алькандр, на мгновение задержав на ней взгляд, отворачивается, ему кажется, будто Мероэ впервые едва заметно и робко потянулась к нему.
Они выходят на улицу, и на них выплёскивается свет, угольный и золотистый свет, как будто на старом вокзале умноженное в стёклах крыши закатное солнце воспламеняет обратную сторону клубов дыма. Прохожие стоят группами, наблюдая за каким-то небесным явлением: глаза прищурены и прикрыты козырьком ладони. Она ли это едва заметно дрожит на мартовском ветру или неровный свет размывает её черты, растушёвывает линии, отбрасывая на лицо дрожащие золотые тени? Или она тоже начинает тихо исчезать в затмении и переносится в небытиё? Горбатый мостик из кирпича и железа, по которому они проходят, лоскут венецианского пейзажа над путями заброшенной железной дороги. Она уже далеко — и правда, не дотянуться: нематериальная сущность обособила её от убогих предметов, которые встречаются на их пути. Алькандру она всегда была неподвластна; но теперь он даже не может возвести вокруг неё бутафорскую тюрьму из слов, накинуть сети, своим фигурным плетением замедляющие бегство подвижной формы, чтобы на миг подчинить её своему воображению. В тишине только сердце клокочет в синкопах хулака, и он провожает её до дверей отеля. Состоится ли душераздирающее прощание?
У Мероэ совсем не загадочная улыбка; Алькандр покашливает, пожимая ей руку. Парижский поезд отправляется через полчаса.
7
Сады между тем облачились в краски осени. В субботу и в воскресенье они загадочным образом оживляются; от костров из мёртвых листьев расходится терпкий аромат; слышно только, как их потрескивание перекликается со скрипом секатора, заступа и грабель. Вернувший былую важность Трапезунд выпускает в умиротворённое небо жертвенные дымы.
Алькандр в одной рубашке на миг опирается о лопату, чтобы перевести дух; он провожает взглядом молодую соседку, которая пришла собрать виноградные листья к ужину. Может, это и есть особа из пророчества? Он видит её меланхоличные глаза, упирающуюся в бок руку, благородную леность её кавказской походки. Сколько праздных мыслей, придающих силы садовнику из пригорода! Когда он выпрямляется, разгорячённые мышцы вибрируют, источая флюиды блаженной истомы; осеннее солнце высушивает пот на лбу; даже ноющие волдыри под кожей на ладонях говорят о здоровье и силе. Борозда, которую вскрывает сталь лопаты, разбивая обломки кокса, перламутровые устричные раковины, обнажая непрочные галереи, прорытые во мраке гумуса дождевыми червями, своим бодрящим ароматом утверждает единственный принцип роста и тления. Луковицы тюльпанов, которые Алькандр достаёт из коробки, куда Сенатриса сложила их, рассортировав по конвертам и подписав крупным наклонным почерком — «жёлтые», «тёмно-красные», «скороцветные», «пламенеющие», — словно старинная мебель скрывают под своей гладкой кожурой корпус из слоновой кости, в котором сосредоточена вся сила будущей весны. Пройдёт шесть-семь месяцев забвения, самопоглощения во тьме засыпанной борозды, прежде чем этот комочек пробудится, и энергия, рождённая его преображением, вырвется из тёплой и рыхлой весенней земли к первым лучам солнца. А что родится из нашего небытия, мучительных снов и пребывания в земле?
Этот шатобриановский вопрос погружает садовника на новую глубину космогонических размышлений. С дымящихся руин Трои мы отправились завоёвывать неприступный город. Мы дали обет небытия, подобно цветку согласившись на забвение, мрак, на обрывочное существование; мы надеялись, что из нас самих неминуемо произрастёт невидимая основа нашей убеждённости. Терпения и презрения нам не хватило? Трапезунд расстилает вокруг пахаря тишину, сквозь которую проносятся потаённые отзвуки. Дым мёртвых листьев лениво поднимается к небу, где застыли облака. Натиск осады ослабевает в дни передышки, когда варвары сами восстанавливают силы и запасы оружия. Опершись на лопату, он на миг оказывается в центре этого непрочного мира, где грёзы и времена года обмениваются друг с другом обманными красками. Как он одинок! Вот уже несколько дней Сенатриса отдыхает, подолгу не выходя из комнаты. А ведь именно сейчас — Алькандр точно это знает — его товарищи, упорствующие и не смирившиеся, молча вглядываются по всем четырём направлениям в горизонт невозможного: Мнесфей недалеко отсюда, за баранкой такси; Клоанф только что вышел из своей банковской конторы (в Калифорнии ещё пятница); Меропс, защищающий звание чемпиона в курортном казино, обескуражен удачным ходом соперника, его мысль вдруг начинает путаться, пропарывает сводчатый плафон, на котором музы цвета «сомон» резвятся в облаках на фальшивом небе, и достигает других небес, других облаков, а рука между тем хватает коня и невозмутимо ставит на клетку, куда следовало бы пойти, если бы соперник сыграл по-другому, ожидаемо, и прежде чем пальцы выпускают фигуру, Меропс замечает ошибку и причмокивает пухлыми губами, воображая вопросительный знак, который появится затем в комментариях к партии как символ его рассеянности; Роэтей, вернувшийся заявить о своём безразличии на землю бывшей Империи, в чрево призрачной страны, сейчас без единой мысли закрывает глаза в тюрьме бадуббахов; Галий за роялем прерывает большую сонату Лееба всё на том же пронзительном акценте; Ферий, проснувшись в лагере в канадском лесу, ощупывает, лаская, приклад карабина и ещё мгновение продолжает лежать, уставившись в темноту; а вот Эмафион, Фоант, Укалегон и многие другие, о которых Алькандр давно не слышал; и где-то в опасных малярийных джунглях сам автор и вдохновитель невыполнимой клятвы барон де Н., как всегда, нынче — здесь, а завтра — там, и, как всегда, ввязавшись в какую-нибудь героическую и неправедную войну, где он изображает из себя жертву перед палачом. Быть может, они заложат Трапезунд вместо Вечного города и вместо обратной стороны зеркал направятся в сторону тени, туда, где ткань отражений становится плотнее, и мечтателю уже не выбраться из её драпировок? Разве вместо того, чтобы освободиться от врождённых уз, не собирали они воедино всё более искажённые образы Трои, как в зеркальном лабиринте ярмарочного балагана, где посетитель в конце концов упирается в собственное отражение? Алькандр бросает несколько тонких веток в слабеющий костёр; и ему вдруг кажется, будто дым от принесённой им жертвы стелется по траве.
8
А ещё осенью в усталом свете ноября возвращается в этот рассказ славная старьёвщица Резеда: уж не встретил ли её Алькандр, любивший представлять эту картину — в несуществующей с тех пор аллее сада с ворохом веток и опавших листьев в руках? Или всё-таки это было в толпе на станции метро, как подсказывает не настолько помрачённая память Резеды? Но, может, пусть лучше сомнение, как полоса тумана, скрывает подробности её второго рождения: читающий этот рассказ постигнет коварство правдоподобия.
Алькандр, не задумываясь, обнимает её; она прижимается к нему с непривычной теплотой. Кожа Резеды всё такая же гладкая; разве что, как и небо, она стала ещё белее. Теперь она прикоснулась к камням столицы; общество примяло её своим весом. Отчасти это словно и не она; движения не такие проворные, но плавные, смешливость стала робкой, мягко-вопрошающей. Горячая вода и мыло с ярким ароматом изгнали животные запахи; не изменив цвета, бельё из полиамида утратило безыскусность. Как хорошо она целует: на опущенных веках выделяется синеватая набухлость венок, губы примкнули к губам Алькандра с упоительной твёрдостью. С какой готовностью соединяется она с его погрузневшим телом, чтобы принять его, сколько нежности в её грудях, которые, став менее упругими, жмутся к рёбрам!