19
История этих старинных краёв, если окинуть её взглядом, кажется, сталкивает целые династии, поскольку соседство и взаимные претензии на земли, поколениями вожделенные одной и другой стороной, и блистательные баталии, воспетые в эпопее, не позволяют иначе представить их отношения, хотя на самом деле, присмотревшись, видишь, что были у них и периоды сближения, соединения в комбинациях династических браков, о которых договаривались в расчёте на наследство, когда один из народов ослабевал, поредев из-за войны или эпидемии, но главным образом, потому что не бывает мало-мальски длительного соперничества, в котором ненависть не подпитывалась бы тайным восхищением; точно так же обитатели Виллы и хижины Лафлёра, обмениваясь мирными предложениями, постепенно забывая оскорбления и откладывая в долгий ящик претензии, устраивают временную передышку в своих распрях и войнах. Счастливые для одной из сторон и несчастливые для другой события незаметно подорвали равновесие сил: оказавшись обладательницей небольшого богатства, присланного из Парижа Обществом попечения сирот с внезапной щедростью, приступы которой так же непредсказуемы, как и размах, и вычтя некоторые долги, которые стоило вернуть хозяевам лавок, предвидя новые, более крупные долги, которые так легко уже не вернёшь, Сенатриса может теперь возлюбить свой ревматизм и нанять служанку; семья Лафлёр, со своей стороны, осталась без старшего сына, которого Республика призвала на поселение не то в казарму, не то в камеру; и стараниями бакалейщицы, которая взялась быть парламентёром в этом деле, Лафлёрша теперь каждый день добавляет беспорядка на Вилле.
Таков уж нрав Сенатрисы — властный, но благородный по отношению к тем, кто признаёт её власть, да и Лафлёры определённо отличаются стадностью, а точнее, свойственным всем членам семьи умением растворяться среди своих, становясь бесформенной и радушной массой, и напоказ предъявлять только общее, обезличенное лицо клана; в результате Лафлёрша проникает на Виллу не одна: мальцов не оставишь без присмотра — вот один предлог, да и связь между хижиной и Виллой поддерживать надо, и как не соблазниться супами, которыми Сенатриса щедро ублажает аппетиты; и появляются самые маленькие и самые прожорливые Лафлёры, которых Сенатриса окрестит «двумя опарышами», затем девочки — Роза, Резеда, Бузина — «друг-за-дружкой-хохотушки», а иногда, на время просохнув и пыхтя от расшаркиваний, сам Старьёвщик со своим беспородным псом.
Так устанавливаются сюзеренитет Виллы над хижиной и церемонная система обмена любезностями и дарами. «Два опарыша» с позволения Сенатрисы уминают порой всю провизию на неделю вперёд, но Старьёвщица, со своей стороны, тащит корзину овощей, а Старьёвщик преподносит кролика, набраконьерствовавшись в карьере. Лишь в одном случае, словно подтверждая, что перемирие это хрупкое и формально все претензии в силе, обоюдная щедрость уступает место строгой взаимности интересов: как два филателиста, один из которых собирает только «британские колонии», а другой — «Австро-Венгрию», Сенатриса и Старьёвщик обмениваются баш-на-баш находками со свалки, и каждый учитывает интерес, который представляет вещь для партнёра, и ценность того, что обещано взамен.
Как ветвь за открытым окном, отяжелевшая от соков и почек, сообщает мебели в гостиной, что пришла весна, так на Вилле появляется Резеда Лафлёр, маленькая розовощёкая насмешница, чьи серые глаза так ярко блестят; она отводит взгляд, когда смущается, или прыскает со смеху (каждый раз, когда ей говорят «мадемуазель», и едва завидев Сенатрису); груди у неё сочные, а на руках-кругляшах весело цветут веснушки. Искусство прятать барашков из пыли под наспех застеленными кроватями, в котором она превзошла мать, и деревенский запах прогорклого топлёного сала и кроличьей шкурки, из комнаты в комнату тянущийся по пятам за Резедой и её веником, — ещё полбеды по сравнению с её идиотскими смешками, манерой вдруг пожимать плечами и отворачиваться, беспричинной весёлостью, в любой момент рвущейся из неё; всё это вызывает у Сенатрисы тайное раздражение, которое в её обращении с маленькой старьёвщицей оборачивается наицеремоннейшей вежливостью.
Но Алькандру не даёт покоя совсем другое; некоторое время он это скрывал, погружаясь в книги, в уравнения; насмехаясь над самим собой, изучал в зеркалах, чем может польстить ему отражение, и теперь, определив, что каштановая шевелюра, в которой есть что-то дикарское, мечтательно-меланхоличный взгляд и сильные плечи, возможно, дают ему некоторые козыри, он решается ответить на кудахтанье Резеды, которая при нём притихает, и, по правде говоря, у него уже нет ни времени, ни желания подумать, а потому, едва он осторожно обхватывает её рукой и приобнимает за талию, Резеда, прильнув к его груди, жадно целует его в губы и за мочкой уха; Алькандру только и остаётся повернуть ключ, чтобы не ворвалась вдруг Сенатриса, и повалить наследницу врагов на мятую постель, где она как раз меняла бельё.
Словам, которые произносит Алькандр, вторит глухое кудахтанье в подушку; он без сожаления забывает о речах и купается в этой музыке без слов, в животной радости, которая раскрепощает мысли, или, по крайней мере, когда Резеда уходит, не даёт ему в одиночестве удивляться собственной наготе. Лаская друг друга, они со смехом ведут единственно подходящий для их свиданий диалог — играют в «самолётик», когда один лежит на другом, вытянув руки в стороны, и оба делают «др-р-р-р», глядя друг другу в глаза, счастливые оттого, что нечто ребяческое и такое воздушное позволяет сбросить тягостный балласт молчаливого союза. И всё же, когда приходит время расставаться, когда, отвернувшись, Алькандр смотрит вниз, на сиреневые трусики, которые бросила на половик его подруга, он чувствует, как из глубин сладострастного упокоения в нём поднимается волной и словно овеществляется в животном запахе Резеды смутная удушающая грусть; прикрыв ненадолго веки, он видит, как перед ним парит — так же, как некогда парил в Крепости, во мраке и смраде нужника — неясный и неотступный образ Мероэ. Затем он открывает глаза, и его взгляд медленно скользит вверх, вдоль такого же спокойного и грациозно выгнутого в полудрёме тела юной врагини, добираясь до веснушек на лице, до чуть сальных от кожного жира корней волос.
20
Резеда уходит — бывает, что Алькандр при этом встаёт у окна и смотрит, как она удаляется по тенистой дороге, ведущей к карьеру, смотрит, как в просветах изгороди озаряется солнечным лучом её шевелюра, — и когда Резеда уходит, молча, почти не улыбаясь, и даже раньше, не успев выйти, она отдаляется от Алькандра, не видит его, пухлые губы шевелятся и что-то неслышно и озабоченно шепчут; и она считает, указательным пальцем по одному засовывая в карман сантимы, оставленные Сенатрисой на столике в награду за работу по дому, результат которой с каждым днём всё менее заметен; и когда Резеда уходит, Алькандр, оставшись один, винит её за независимость и неблагодарность. Разве это обладание, коль скоро для него определено время, отмеренное властью обстоятельств и условностей, которые он не в силах подчинить? А в те минуты, когда Резеда принадлежит ему, в полной ли мере она ему отдана, если у него нет гарантии вечной и полной её самоотрешённости, и он не может призвать или прогнать её своей властью, как поступает с призраком? Алькандр плохо помнит прислугу, окружавшую его в раннем детстве, но таит злобу на кормилиц и нянюшек, которые непонятно почему бросали его, уступая место незнакомым особам: сначала обхаживали, изображали обожание, а потом смеялись над его любовью и пользовались его привязанностью. Разве возможна любовь в раздрае демократии?
Резеда свободна, она личность и пользуется, как принято выражаться, равенством — значит, по аналогии с отдельными законами физики, между нею и им не может быть движения, притяжения, тока. В мире индивидуумов, где всякая иерархия упразднена, нивелировались и те отлоги, по которым от одного существа к другому текли потоки страсти; теперь каждому осталось замкнуться в себе и недвижно наслаждаться отвратительным зрелищем чужого удовольствия.