— Так… — кивнул Теэмейстер. — А еще?
— А еще бы я поставил памятник салаке. Хоть свежей, хоть соленой. Без разницы.
— Благодарю тебя, — сказал Теэмейстер. — Выпьем за то, чтобы каждое утро восходило солнце, чтобы на западе и на востоке, на севере и на юге зарождались новые ветры и чтобы в синем море не переводилась рыбка под прекрасным названием салака!
— Спасибо, — сказал я.
— Твоя мысль поставить Ракси памятник, конечно, трогательная, — продолжал Теэмейстер, уписывая глазунью. — Но… — Он поднял вилку с куском яичницы. — Самый прекрасный памятник заходу солнца — роскошный утренний восход, сильный и свежий ветер приходит на смену старому и уставшему, а маленький бойкий салачий детеныш лучше, чем самый большой рыбий монумент из камня. Ты понял мою мысль, Каспар?
— Чего не понять-то. На чистом эстонском языке…
Я вздохнул.
— Все ты правильно сказал, Волли, — добавил я. — Но потому мое сердце и болью исходит, что после Ракси детенышей не осталось.
— Вот оно что.
— Быть того не может, — сказал ветеринар Кылль. — Ракси был во всех отношениях кондиционный кобель.
— Я не знаю, что это слово значит, но дело обстоит именно так.
— Быть того не может, — повторил Кылль.
— Были щенки-то. Да утопили их. Прежде, чем я узнал.
Хотя я убежден, что у каждого настоящего мужика в жизни бывает только одна настоящая собака, я бы вырастил сыночка или дочку Ракси. Я даже один раз возле магазина сказал Мийне с хутора Мюрги:
— Мийна, я был в большой надежде и в ожидании. Думал, что дедушкой стану. А ты всех моих сродственников в море снесла.
— Почем ты знаешь, что это твои сродственники?
— Ракси сказал. Ракси в большой печали.
— Сочувствую.
— Это уж не поможет.
— Ты очень-то не расстраивайся, Каспар. Шавки по-быстрому шавок делают.
— Нет уж это, видать, последний заход был. Отгулял свое Ракси.
— Да брось ты…
Но я был прав.
Имри с хутора Мынисте тоже принесла щенков от Ракси, но и они отправились волны считать. После того я не очень-то спешил поздороваться с Верой, хозяйкой хутора Мынисте. А когда наконец представился случай, я ей сказал:
— Одного мальчика могла бы и оставить для украшения природы.
— О каком это украшении ты толкуешь? — вылупилась на меня Вера. — Пес у тебя на три лапы хромает и в очках нуждается. Какое уж тут украшение?
— Не имеет значения, как отец выглядит.
— Почему это не имеет значения? Будто ты не знаешь, что у пьяницы дети тоже пьяницы или дебилики?
— Это я знаю.
Н-да..
Но Ракси не был ни пьяницей, ни дебилнком.
Мужчина никогда так обидно не скажет, как женщина. Ну ладно, человек стерпит злое слово. Забудет. А собака не забудет. Ракси при этом разговоре был возле меня. Ракси все слышал. Мужчина никогда не скажет так обидно. Хоть и надо бы сказать. Когда мы с Кыллем Раксину ногу оперировали, а потом с устатку на диванах отдыхали, Ракси, как от наркоза очухался, всю воду, что в стакане возле зеркала стояла, выпил. Воду выпил, зубами закусил — Кылль свои вставные зубы в стакан положил.
Кылль проснулся — слова не сказал. И не потому, что во рту зубов не стало. Просто не сказал. Понял животное. Я до того растрогался, что принес из погреба еще бутылку коньяка.
После Марге ворчала:
— Собачий мосол дороже, чем дочкина свадьба станет!
Нашла что сравнивать.
Эх-хе-хе.
А у Леппа-то дело интересно повернулось.
— Мудреная штука, — заметил Теэмейстер. — И по случаю мудрености ничего не остается, как обратное мнение.
— Я не понимаю, Волли.
— Чего тут понимать? Надо женщин позвать.
— Волли…
— Ставлю на голосование. Кто за то, чтобы позвать женщин?
— Пожалуй, это кстати будет, — высказался Лепп. — А то мы уже малость отупели.
— Каспар, ты не пожалеешь, — с усмешкой — сказал Теэмейстер. — Или ты полагаешь, что городские женщины железно прикованы цепью к мужьям?
— Не туда ты загибаешь, — сказал я. — При северном ветре на Абруке только и слыхать, как в городе рога скрипят.
— Ясно, — усмехнулся Лепп. — Сейчас позвоню и вызову. Для всех.
— Я в эту игру не играю, — поднял руку Кылль. — И вообще, мужики… Друг прибыл в город с Абруки, из-за моря, у него печаль на сердце.
— Печали не прибавится, ежели он чуток бабу потискает.
Кылль молчал. Только посапывал. Он вообще говорит тихо и мало, потому-то он и животных лечит, ведь животные тоже немного говорят.
А насчет себя самого я решил, что уж раз попал в город, не худо бы поближе поглядеть городскую жизнь и ее прелести.
Душа требовала новенького. Попробуйте-ка три месяца кряду мережи ставить. До того очумеешь, что салака начнет из сетей на тебя пялиться не хуже привидения усопшего дедушки.
— Я согласный, — сказал я. — Ежели дамам наша компания подходит, пускай забегают.
— Каспар, ты мне нравишься, — опять усмехнулся своей сладкой улыбочкой Теэмейстер. — Ты все больше мне нравишься. Сегодня вечером самая красивая и самая молодая девушка будет твоя.
— Слишком уж молодую не надо, — сказал я. — Чтобы все-таки хоть зубы у ней прорезались.
Я начал опять ощущать вкус к жизни. Оно, конечно, на Абруке жить прекрасно, но клочок земли он и есть клочок земли, а душе иногда требуется подальше устремился.
Хотел было побриться электрической бритвой Леппа, чтобы дамы за бродягу не приняли, но Кылль дернул за рукав:
— Каспар, пошли сходим до ветру.
Что можно сказать против такого человеческого предложения. К тому же ухо мое учуяло, что у Кылля что-то на душе.
— Каспар, — сказал он шепотом, — нам сейчас самое время отваливать.
— Неудобно, — сказал я. — Мужчина не должен женщину подводить.
— Так уж крепко они тебе нужны?
— Коли они созданы, значит, всенепременно требуются.
— Ах так…
— В природе ничего лишнего нету.
— Ну, я, во всяком случае, ухожу, — сказал Кылль, застегивая ширинку. — Я пил водку и поэтому не очень в себе уверен.
— Я могу тебе помочь. Когда чересчур распалишься, положу тебе на плечо отрезвляющую руку.
— Подумай как следует. — И Кылль сурово кашлянул.
— Тридцать три года верность соблюдал. Больше не могу.
Я сказал в шутку, но ему было не до шуток.
— Каспар, ежели хочешь веселиться, веселись. Я тебе не запрещаю. Но когда у тебя вдруг кончится лимит, нас не вини.
— Какой лимит?
— Лимит. Лимит любви.
— Сроду такого не слыхал.
— Вот слушай. И это не шутка. Каждый нормальный мужчина за свою жизнь в среднем может любить женщину только семь тысяч раз.
— О-о… — У меня губа отвисла до пупка. — Кто ж это высчитал?
— Наука.
— Ух ты, черт… Значит, семь тысяч?
— Точно…
— И после этого не пикни?
— Полнейший штиль.
— Н-да… Ничего себе новость…
— Вот так вот. Это все, что я хотел тебе сказать.
Ай спасибо, подумал я. Еще одна загадка природы.
Сколько ни живешь, все сюрпризы не кончаются. Выходит, надо было с молодых лет счет вести. «Как Юта!» — мелькнуло у меня в голове.
Неужто она про это знала?
— Ты поступай, как хочешь, — сказал Кылль, — а я домой пойду.
— Дай подумать.
Я сел там, где стоял, между кустов крыжовника, где мы ночью валялись на матрацах и глядели на звенящие звезды. И задумался.
По правде сказать, был я в сомнении. Зло брало на ученых людей. Живут себе в больших городах, ездят в трамваях, печатают книги да газеты, а не могут всем объявить, сколько можно любить, сколько нельзя. Возьмешь в нужнике газетку, три раза успеешь прочесть, пока нужду справишь, про спорт да погоду. А про то нет, сколько можно любить, сколько нельзя. Долго еще будут людей в темноте держать?
Эх…
А откуда Кылль-то узнал? Ведь он же ветеринар, а не людской доктор.
— Кто тебе эту великую мудрость рассказал?
— Какую?
— Ну, про семь тысяч.
— Когда был в Тарту на курсах, мужики говорили. А кто им сказал, не знаю.