Литмир - Электронная Библиотека

Ах так! Ах вот о чем ты стараешься! Ты хочешь, чтобы я это узнал прежде, чем моя картина будет освящена! Но каков ты сам, Рудольф фон Гернет. Об этом ты так и не удосужился мне написать, хотя в твоем распоряжении было целых одиннадцать лет. Да-а, одиннадцать лет прошло с тех пор, как всем, кому довелось про тебя услышать, стало ясно, каков ты есть. Мне это довелось, да, а теперь ты хочешь, чтобы и тебе пришлось это услышать… Э-эх, ты, провинциальный мефистофель, пытающийся освободить меня от иллюзий…

Я вижу — и не вижу — в настенном зеркале гостиничного номера: как вскакиваю из-за стола, как стою у открытого окна, держа в руке сиреневый листок. Светлый шелковый ревер моей домашней блузы коричневого бархата завернулся и торчит. Моя редкая, с проседью бородка растрепалась. Мое желтое лицо горит. Корявый большой палец правой руки, алый от caput mortuum’a[38] (которым я писал уста моего Христа — моего дьявола), уста, говорившие: приидите ко Мне все… Я размахиваю письмом и аргументирую под шум дождя перед тюлевой гардиной. Я слышу — и не слышу — собственные фразы. Я не могу все молча проглатывать. От волнения отдельные слова вырываются у меня вслух.

Да, господин Гернет, я могу тебе сказать, кто ты такой. Подожди, только раньше я придумаю, как тебя по заслугам назвать. Трудно даже подобрать слово для такого фарисея, как ты… «Мы — здешние дворяне — люди либеральных взглядов. Мы понимаем: в конечном итоге то, что выгодно крестьянину, выгодно и нам… В свое время и в той мере, в какой это нужно, мы сделаем все, чтобы облегчить участь крестьянина…» А через пять лет появился когриский кузнец Тоомас Куузик — мы с Эллой ездили тогда в Мерикюла, и меня не было в Петербурге целую неделю, — так что он застал меня дома только в последний вечер. По его убитому виду я сразу понял: случилось что-то непоправимое. Потом мы с Эллой стояли на борту хийуского баркаса, очень напоминавшего тот, что вез меня когда-то из Таллина в Ваэмла. Баркас стоял у набережной Васильевского острова, неподалеку от Николаевского моста, крутом сверкала вода в лучах июльского вечернего солнца… Вдруг могучая река и город с его гранитной набережной, дворцами и куполами — все стало исчезать, я схватил Эллу за руку (в общественном месте никогда этого не делаю) просто для того, чтобы хотя бы она никуда не исчезла. Не исчезла от всего того, что говорили нам отчаявшиеся люди — мужчины, сжимавшие зубы, почти бессловесные старики, бледные женщины с тусклыми или сверкающими глазами, навзрыд плачущие дети… За порывами ветра и плеском воды их рассказ звучал отрывочно и рассеянно, будто его и не было. — Не кто иной, как ты, вынудил их бежать, ты приказал разрушить их жилища… Это происходило в Эстонии в 1868 году…

— Как же это случилось?

— Ернет затребовал солдат…

— Двести человек…

— Солдатам приказ дали. Да они ничего и не спрашивали…

— С понедельника принялись, и к субботе сровняли с землей… Большинство-то ломало, остальные рядом стояли с ружьями и глядели, чтобы мы не вздумали помешать…

— Тридцать три дома со всеми хлевами и амбарами…

— Но за что?! За что — я вас спрашиваю?!

— Мы, мол, мешаем по-новому поля обрабатывать…

— Ну а где же он хотел поселить вас?

— На болотине, в трясине…

— В болотной топи.

— Так что же, разобрали и бревна туда отвезли?

— Того не бывало…

— Это и было последнее, что…

— Ернет заявил: все, мол, мызе принадлежит.

— За то, что мы отказались сами рушить свои дома…

— Солдаты отвезли балки к ямам, где уголья жгут.

— Ернет наши дома на уголья пустил.

— А уголья продал в Таллин.

— Полбаржи углей…

— А вы — где же поселились?

— Мы построили на своей земле шалаши из хвороста…

— А Ернет велел их раскидать…

— И тогда мы ушли на этом баркасе.

— Мы хочим дальше двинуться, на Ставрополь, да нас здесь на берег не пущают.

— А теперича министр велит нам ехать обратно к Ернету!

— А мы не поедем!

— Нет! Лучше уж я своих детей тут утоплю!

— Послушайте, неужели вас в самом деле отправляют обратно?!

— Точно так. В восемь часов должны отдать швартовы.

Это полковник барон Врангель, петербургский полицмейстер III участка. Как раз в ту минуту он явился с приказом министра. Врангель меня знает. Настолько, насколько меня здесь вообще знают. В подтверждение он поднимает нафабренные усы и лихо щелкает каблуками.

— Мы должны что-то сделать, немедленно.

Это Элла. Она не совсем свободно говорит по-эстонски и решается это делать только с глазу на глаз со мною. Но она все понимает. Как из страшного небытия Элла снова возвращается ко мне. Она сжимает мою руку.

— Они голодают. У них грудные дети. Полиция выдала им немножко муки и селедки. Но этого недостаточно. Мы должны достать для них денег.

— Да, разумеется. Но дома у меня, наверно, и ста рублей не наберется. А банк уже закрыт…

Элла сжимает мою руку. Она обращается к полицмейстеру:

— Господин полковник, вы останетесь сейчас на борту?

— Да, сударыня. Мне нужно составить акт. Я останусь, пока они не отправятся. Увы.

— Очень хорошо. Тогда позвольте нам воспользоваться вашей коляской. Через полчаса мы вернемся.

Элла улыбается ему пленительной улыбкой.

— Если на полчаса, то извольте, сударыня, с удовольствием.

Полковник щелкает каблуками, и Элла тянет меня к каменным ступеням набережной. Мы вскакиваем в полицмейстерскую пролетку. Затылком я чувствую, что сотни глаз неотступно следят за мной… Нашелся вдруг какой-то человек, которого заинтересовала их судьба, и у более доверчивых пробудилась надежда: гляди, гляди, этот господин с крестьянским лицом теперь вмешается, разъяснит там наверху и спасет нас… Дай-то бог… А господин поворачивается к ним спиной и вместе со своей дамой в синих шелках поспешно уезжает в коляске полицмейстера, а на их беспросветном пути нет ни одной души, которая бы им помогла…

Затылком я чувствую, что они смотрят на меня, я вижу рядом с собой Эллу в синем, как Средиземное море, платье и ее густо-синие, потемневшие от волнения глаза, оттененные темными, развевающимися на ветру волосами… Ее несравненные глаза, бесконечно меняющие выражение… Весной, когда я писал ее портрет, она спросила меня:

— Господин Кёлер, почему вы спрятали мои глаза? Вы считаете их некрасивыми?

Неожиданно для самого себя у меня вырвалось:

— Они слишком красивые… Элла… Поэтому я их спрятал. Чтоб весь мир не мог их увидеть на портрете. Чтобы только я один мог ими любоваться… я один…

В тот вечер она не ушла от меня. С того вечера началось мое необъяснимое счастье… Необъяснимое… потому что мне было сорок два, а ей — двадцать два. Боже мой, никогда и нигде я не видел более пленительной женщины. Сияние вундеркинда и золотая пыль парижских и лондонских концертов искрились на ее крыльях. А сама она была так проста и естественна, будто этого и не подозревала. И того, что все мужчины были в нее verkracht[39]… Начиная с моего молодого друга Якобсона… Постой, как же Карл написал про нее в своем стихотворении (он сам прочитал мне его и еще спросил, знаю ли я что-нибудь более выразительное?1)

Als deine Finger durch die Tasten meisterten
Und alles, was dich still umgab, begeisterten,
Die Lüfte dich umwogten lüstern.
Das Echo leise nur dir wagte nachzuflüstern:
Entkörpert stand ich da, in Wonne aufgegangen,
Entführt der Erde füht’, ich mich, doch ohne Bangen…[40]

Да-а. Эти стихи Якобсон посвятил Элле, и я, никогда не помнивший наизусть ни одного немецкого стихотворения, их запомнил. Помню до сих пор, думал о них, даже когда мчался вместе с Эллой в коляске полицмейстера к Поцелуеву мосту… Мое необъяснимое счастье… Я смотрел на ее милое лицо, порозовевшее от воодушевления и желания помочь мне… Сердце у меня от счастья подступает к горлу, честное слово… А в сердце — стыд, как свинец… Я мчусь в лакированной пролетке по петербургским улицам. Моя любимая здесь, со мной рядом. Она все еще держит меня за руку. Всем телом я чувствую ее пылкость. И понимаю, что пылкость ее вызвана моей заботой. Которую она разделяет со мной… Эта пылкость в Элле от нашей совместности. И мне стыдно… Ох, мое дорогое дитя… Я знаю, твой взволнованный интерес к эстонским событиям унаследован тобою от отца. Только его интерес какой-то фантасмагорический и бравурный (я сказал бы немного вздорный, прости меня). Твое волнение серьезно и прекрасно. Серьезно и прекрасно, как ты сама. И предельно искренне… Дорогая, для тебя это игра (да-да), но игра прекрасная и святая… Для меня же это не что иное, как попытка откупиться! Попытка выкупить себя самого, ста рублями избавить себя от ответственности, от причастности… Там, на реке, на баркасе отчаяние. Вызванное чудовищным насилием со стороны человека, которого я пытался убеждать, которого считал мыслящим. Это была непростительная ошибка!.. Баркас полон отчаяния, страна полна невзгод… Какое может быть искупление!.. Сбросить с плеч барское платье, надеть посконную рубаху, пойти к ним на парусник, затеряться в их серой толпе, стать среди них бессловесным, серым бревном баркаса, слиться с их отчаянием, их бедами, их гневом, стать с ними одним… А я мчусь на взмыленных конях к Поцелуеву мосту за ста рублями…

вернуться

38

Буквально: мертвая голова (лат.). Прежнее название краски, помпейской или венецианской красной.

вернуться

39

Влюблены (нем.).

вернуться

40

Букв.: Когда твои пальцы овладевали клавишами и одухотворяли все, что тебя бесшумно окружало, тебя жаждали обвевавшие тебя дуновения, и только эхо отважилось тихо вторить тебе: бесплотный стоял я, погруженный в блаженство, без сожаления ощущал себя отрешенным от земли… (нем.).

39
{"b":"209088","o":1}