А Нанхелес отвечает: «Я верю, что он был человек, а что он был Бог – этому верит мой компаньон».
Поп опять спрашивает: «Веришь ли ты, что он роздал пять хлебов пяти тысячам человек и что он их ими насытил?»
На это Нанхелес отвечает: «Я верю, что он роздал пять хлебов, а что он ими насытил пять тысяч – опять-таки верит мой компаньон».
Тогда поп спрашивает его в третий раз: «Веришь ли ты, что он умер на кресте и что он воскрес?»
А еврей упорно держится своего: «В то, что он умер на кресте, я верю, а в то, что он воскрес, верит мой компаньон. Иначе зачем бы мы были в компании?»
Поп их обоих выгнал из церкви.
Так вот, то же будет и с этой армией, – печально произнёс Швейк, – но только об этом не говорят так открыто, и сразу нельзя всего заметить. Я не буду жить на свете, если убьют Марека, я пойду за ним, ведь если я ему расскажу об этом еврее, он сразу все поймёт!
– Да, но не оставишь же ты меня одного, – сказал Горжин, – что бы я без тебя делал?
И Швейк, утирая новые слезы, дал торжественное обещание:
– Нет, я тебя не оставлю, чтобы мы все не разбрелись по свету, как цыгане. Нет, уж мы довоюем вместе.
С этого времени Швейк стал задумчивым, не играл больше в карты, не слушал, как читают газеты, только все раздумывал и строил разные планы. Вскоре получились сведения о битве у Зборова, о «великой победе», которую «Русское слово» через два дня изменило в «катастрофу под Тарнополем»; получались тревожные вести о том, что вся «чешская дружина» перестреляна и попала в плен, а русская армия панически отступает, что в Петрограде началось восстание большевиков. Швейк, сидя на нарах, только меланхолически болтал ногами.
– Хорошо, что я глупый. Если бы я не был глупым и все бы понимал, что с людьми делается, то давно бы попал в сумасшедший дом. А так со мной ничего случиться не может, я ничего не знаю, отчего и почему все это делается.
– Дружище, тут мы оставаться больше не можем, – сказал ему однажды Горжин. – Кто знает, что тут будет делаться дальше?! И будет ли вообще казна о нас заботиться? С завтрашнего дня хлеба будут давать только по фунту, а в отеле я говорил с одним человеком, у него за сто вёрст отсюда имение, и он взял бы нас к себе пастухами. Он бы нас одел, ведь скоро начнётся зима, и это было бы очень хорошо. Мы бы у него прожили зиму, а весной наверняка война кончится, и мы поедем домой. Так что, едем?
– Едем, – сказал просто Швейк. – Я должен познакомиться и с коровами, ослы мне надоели до чёртиков.
Через неделю они уже пасли на обширной степи стада коров. Горжин объезжал стадо на лошади, а Швейк, тихий и задумчивый, лежал на спине и смотрел на небо.
– Одолжи мне чайник, – сказал он к вечеру, – я пойду подоить вон ту пеструшку. У меня какой-то горький вкус во рту. Я думаю, что молоко меня освежит.
Но корова упорно не давалась и побежала в степь, а Швейк – за ней. Так, гоняясь за коровой, Швейк убежал далеко, и Горжин видел вдали только две чёрные точки, плававшие в зеленом море травы. Эти точки все уменьшались и наконец скрылись за горизонтом.
Корова вернулась в стадо уже поздно ночью, а Швейк исчез без следа, словно провалился в бездну. В своём дневнике Горжин записал: «Швейк исчез без вести 26 августа 1917 г.».
Был скверный дождливый февральский день 1920 года. Прага была разукрашена в торжественные национальные флаги, по улицам, несмотря на дождь, ходили красивые девушки в национальных костюмах, а люди толпились по тротуарам, из уст в уста передавался вопрос: «Уже идут?»
На углу Вацлавской площади стоял высокий, весьма упитанный господин с длинной бородой.
– Я сегодня был на бирже, – говорил он человеку, который держал его под руку, – и нарочно там задержался, чтобы видеть сегодняшнее торжество; хотя здесь и дороговизна, но мы, мельники, можем себе позволить эту роскошь – остаться в Праге, а мне хочется порассказать дома об этих легионерах. Меня собственно интересуют не легионеры, а один человек, который был со мной на фронте, некий Швейк. Он тоже попал в плен к русским. Сегодня как раз я видел его во сне; мне кажется, что он будет среди них. Это был такой милый, задушевный человек. Его звали Иосиф Швейк. А не зайти ли нам ещё куда-нибудь и закусить?
– Иезус-Мария, судари, – обратилась к ним пожилая женщина в капоре, – так вы знаете моего квартиранта? А я – Мюллерова, вдова, до войны господин Швейк жил у меня на квартире. Вот хорошо, что мы так встретились! Он действительно едет, я получила от него сегодня телеграмму из Триеста.
И она подала лист бумаги, а говоривший до этого человек пожал ей руку и сказал:
– Балун, мельник из Табора.
– Я говорю, пойдём ему навстречу, к вокзалу Франца Иосифа и Вильсона, – говорил через два шага от них в то же время коренастый человек другому, маленькому в котелке.
В ответ на это маленький вежливо возразил ему:
– Чтоб черт побрал этот дождь! Сегодня солнце должно было светить во все лопатки… Да не тяни меня, Водичка, куда-то, ведь если мы его не узнаем, так все равно он вечером придёт в «Кал их». Смотри, они уже идут!
Наверху у музея раздались восторженные крики, и посреди площади показались пёстрые, как букеты полевых цветов, группы девушек в национальных костюмах в сопровождении «соколов» в красных рубашках, а затем позади нескольких офицеров шли, тяжело ступая, солдаты в зелёных блузах, с винтовками на плечах, с поблёскивающими в этом сером, мутном пространстве штыками. Мостовая гремела от топота сапог. Полк шёл быстро, направляясь к Пшикопам, как вдруг неожиданно толстый, упитанный человек подбежал к офицеру, шедшему во главе своего взвода.
– О, Боже мой, господин обер-лейтенант Лукаш! Господин обер-лейтенант, помните ли вы Балуна, который служил вместе с вами пять лет тому назад в одном полку?
Удивлённый офицер улыбнулся и сделал Балуну знак рукой, чтобы он шёл возле него, а в это время из рядов раздался голос:
– Марек, смотри, вон тот самый ненасытный Балун! Что ты тут делаешь, голодная собака?
Мельник оглянулся, чтобы ответить, но едва он открыл рот, как в ряды солдат вбежала пани Мюллерова, плача и причитая:
– Иезус-Мария, вот счастье! Мой сударь возвращается с войны домой! Сударь, пойдёмте скорей домой, я вам согрела воды для мытья и приготовила ночные туфли. Я сменила также чехлы на перинах, и вы хорошо отдохнёте после всех этих мытарств. Да ведь вы теперь у нас бланицкий рыцарь, я ведь читала в газетах вчера о вас!
– А ну-ка, посторонись, матушка, и не мешай, – отстранил её кто-то. – Здорово, Пепик! Придёшь ли ты вечером на пиво, чтобы рассказать нам о своих скитаниях? У нас теперь смиховское, и мы уже его опять дуем!
– Ну, конечно, приду, брат Паливец! – важно ответил Швейк. – А ты все такой же? Ну, да мы все за эту войну огрубели.
– Дайте мне это ружьё, я его понесу, – просила Швейка квартирная хозяйка, отнимая у него винтовку, но в это время новый голос закричал на неё:
– Не трожь, матушка, ведь это же военное имущество! Да ведь его бы за это расстреляли! Так, смотри, Швейк, приходи обязательно в «Калих». Ты помнишь, ещё в Киралгиде, в Венгрии, ты обещал мне прийти ровно в половине шестого!
– Нет, я сказал в шесть, Водичка. И ровно в шесть часов буду на месте, – отвечал Швейк, лаская глазами сапёра.
Они все шли за солдатами, со всех сторон раздавались радостные крики, приветствия, люди махали платками и флагами, девушки смеялись.
– Если бы не война, я бы не дождался такого торжества даже при похоронах, – сказал бравый солдат Швейк.
– А мы уже с господином обер-лейтенантом сговорились, Швейк, – шагая, сказал Балун. – Тебе нужно будет с ним приехать ко мне как-нибудь в воскресенье. У меня есть небольшой поросёнок, так на двести кило весом, я думаю, что нам хватит. Нам, мельникам, жилось тут неплохо.
– Конечно, приеду, – решил Швейк. – Нужно посмотреть, как ты теперь жрёшь, чтобы набить своё брюхо.
Так они пришли на Староместскую площадь. Возле памятника Гусу против ратуши стояла трибуна, с которой говорили государственные деятели. Легионеров приветствовали министры и депутаты, и к небу летели великие слова о святых, неприкосновенных правах народа, о борьбе за эти права, об исполнившихся мечтаниях нации.