Иерусалимский зоопарк больше похож на заповедник. Кажется, только в иудаизме есть заповедь благословлять прекрасное явление природы и зрелище удивительных животных – слона, носорога, жирафа. Мне всю жизнь кажется невероятным, что в природе существует жираф; его поступь и грация – вне моего разумения.
Библейский Ноев ковчег – прообраз зоопарка, и иерусалимского в особенности: мир должен быть спасен не только вместе с человеком, но и со всеми его творениями. Экологические идеи в основе своей тоже исходят из Танаха: запрет рубить плодовые деревья, запрет убивать птиц, вынимая яйца из гнезда, и т. д.
Флегматичный носорог, весь закованный в бронированные латы, чья мощь и свирепость известны еще из книги Иова, написанной задолго до Брема, сталкивается с собратом над охапкой сена. Раздается жуткий утробный рык, подобный шофару, заставляя сердце подскочить в горло, – один из зверей отходит подальше и снова застывает, прищурив свои круглые глазки, глядя в незримое.
37.
К дороге на Хайфу вплотную подступает море, и машина взлетает на гору Кармель. На верхнюю террасу Бахайских садов не пускают, но и по нижней, с ее розоватым крупным щебнем, рассыпанным по парковым дорожкам (только через пару веков он сотрется, раскрошится, погрузится в почву), можно составить представление о гробнице Баха-Уллы – пророка новой религии, в XIX веке открывшейся человечеству в Иране. Баха-Улла стал источником надежды великого будетлянина Велимира Хлебникова на то, что исламский Восток способен стать плодородной почвой для метафизического обновления мира. Атеистическая Россия поэта не устраивала именно из-за своей глухоты к метафизике; он не мог смириться со статусом футуриста, художественного провозвестника будущего: в своем знаменитом каспийско-персидском походе 1920 года, подражая Баха-Улле, он стремился реализовать себя как Властелин Времени, как пророк. Теперь бахаи есть даже в Харькове. Правда, в единственном числе.
В Хайфе доступ к гробнице Баха-Уллы оказался закрыт, а всё, что удалось рассмотреть вокруг, с очевидностью бросало вызов роскоши дворцовых садов Шираза, чьему искусству вторили когда-то ландшафты вилл первых нефтяных магнатов Апшерона. Но никаких фонтанов, только вензельно витиеватые скульптуры, их напоминающие: чаще всего целующиеся голуби. Стройные, как копья, кипарисы, филигранно выстриженные кустарники, цветистая многообразность и выверенность растительной палитры длинных клумб, величие мраморных парапетов и ажурность решетки – стилистически напомнили пространство тщательно прописанного фэнтези, чья рафинированность есть залог преобладания условности над достоверностью. Здесь хорошо грезить, подумал я, и тут же представил, что вижу вокруг рай ассасинов, или «Гелиополь» Юнгера; что ж, было бы забавно оказаться и там и там, но только ненадолго, ибо никогда не был способен читать фэнтези далее второй страницы.
C Кармель скатиться на пляж под заходящее над волнорезом солнце. Поезд, протяжно гудя, упруго мчится вдоль берега. Горизонт затоплен смуглым золотом. С подветренной стороны бухты парни, толкая перед собой доски, гурьбой кидаются ловить волну, вдруг восставшую из прибойного ряда огромным горбом, подобно загривку Черномора.
Колоритный дед – бородач в сомбреро – ходит по пляжу с металлоискателем, как косарь. Говорит, что доход приносят не монеты, а драгоценности, которые купальщицы теряют на пляже: иногда к нему подходят женщины и просят найти оброненную сережку, показывают примерное место утраты и, если находит, – вознаграждают.
Красивая женщина с умным лицом прищуривается на закатывающееся солнце поверх обложки английского перевода Зебальда.
38.
Кирьят Вольфсон – квартал англоязычный, богатый, строгий и добрый. Нигде в Рехавии не перегораживают улицы в субботу, как здесь. Нигде в Рехавии требовательные мамаши в париках не отчитывают детишек: Calm down! I said, just calm down! И только в этих краях так распространены прачечные – недешевая услуга, пришедшая из американского образа жизни большинства обитателей. И только здесь в съемных квартирах хозяева скупятся установить стиральную машину, ибо, вероятно, не желают лишать постояльцев удовольствия, к которому они привыкли там, откуда прибыли. Посещение прачечной в Америке своего рода моцион, только американцам может сниться Laundry, и только в американской поэзии существует великое стихотворение, действие которого происходит среди мокрых рубашек и простыней (James Merrill. “The New Yorker”, 1995). Прачечными и бакалейными лавками в Рехавии владеют в основном арабы, учтивые и отстраненные одновременно; впрочем, товар у них безупречен, хотя и недешев, а понаблюдать за тем, как они у входа, склонившись над ящиками, в медицинских стерильных перчатках проворно начиняют большие финики грецкими орехами, – одно удовольствие.
Случается на углах улиц в этом квартале, иногда снабженных скамьями и сквериками, услышать разные истории. Неподалеку обитает сухопарая и милая Элиза, разговорившись с которой можно узнать, что она живет на два дома (второй в Париже). Элиза полька и цитирует Чеслава Милоша, высказывая сведенборговскую мысль, что в аду часто можно оказаться в реальности, что для этого не надо покидать этот мир, а случается, что только шаг за порог или невидимую ограду отделяет нас от преисподней. И тут же Элиза добавляет, что стихи – это всё, что она способна вымолвить по-польски, ибо старается не говорить на родном языке, поскольку когда-то получила травму, из-за которой отринула родную речь и приняла иудаизм; так же поступили ее родная сестра и племянница, изучающая теперь политику в Еврейском университете. «Польские гены, – грустно говорит Элиза по-английски, – единственные в мире гены, которые переносят антисемитизм на молекулярном уровне».
«И в то же время, – добавляет она, – нигде, как в Польше, в которой во время войны было уничтожено почти все еврейство, не было столько героев, спасавших евреев от нацистов».
Я вспоминаю бабку своего приятеля, рижскую полячку, нежно любившую своих внуков, но неизменно звавшую их «жиденятам»… Разумеется, всё это говорит только о том, что любовь и ненависть – кровно родственные вещи. Пример Каина и Авеля сообщает нам, что, по сути, ненависть есть острая нехватка любви. Объект, испытуемый любовью, с необходимостью испытывается и ненавистью.
Элиза в ответ неуверенно качает головой и рассказывает историю о том, как одна польская семья спасла еврейского мальчика, чьи родители сгинули в Освенциме. После войны они решили усыновить мальца и привели его к молодому ксендзу, чтобы крестить. Ксендз отказался крестить мальчика и велел им отыскать родственников ребенка и передать его им на воспитание. Так они и поступили, и мальчик отправился в Израиль, к своим дальним родичам. «Этот ксендз потом стал папой, – говорит Элиза и добавляет: – Гитлер для христиан был воплощением зла, антихристом. И когда он обратил всю свою злобу на евреев, они поняли, что зло уничтожает добро. Раньше они не сознавали, что евреи несут светоч добра, что они – пример для всего мира. После войны протестанты закрыли свои миссии в Палестине, запретив проповедовать христианство среди евреев…»
В Рехавии, как и в любом другом насыщенном человеческим материалом месте, есть свои чудаковатые личности. Например, два коротышки: супружеская пара, оба в очках с толстенными линзами, оба нездоровые, благоухающие лекарствами, особенно она, которую он бережно поддерживает под руку и ведет маленькими шажками по тротуарам, когда все расходятся из синагоги. На нем перекошенная кипа, борода растет неровно – клочьями, но голос его тверд и зычен – вот воплощение мужского начала: он рассказывает ей обо всем, что происходит вокруг, а она переспрашивает, и, когда я нагоняю их, спускаясь на свою улицу, она говорит:
– А что рабби в проповеди сказал о будущем?
– Он не говорил о будущем. Он говорил о том, что сейчас небеса решают вопрос о будущем.