И тут же, забыв про Леху, вернулся назад к моей избраннице. Но ее не было. Только что была – секунду назад, ну, может, две, – и все, исчезла. Я огляделся: перрон был пуст, передо мной желтым перенасыщенным электрическим пятном светил вагон с открытыми еще прямоугольниками дверей. Я шагнул вперед. Двери вагона двинулись, неловко, словно нехотя. Сделал еще один шаг – двери, набирая скорость, начали сходиться. Рванулся, прыжок, второй – двери врезались друг в друга, лязгнули не до конца смягченным резиной лязгом, я попытался просунуть между ними ладонь, но опять не успел.
Она стояла прямо передо мной, в нескольких сантиметрах, за стеклом дверной перегородки, и смеялась. Мне ли она смеялась, надо мной ли? Или над всем окружающим, чуждым ей миром? Видимо, все же надо мной, вернее, тому, как ловко меня провела. Даже не провела, а просто в ее недоступное, отгороженное от посторонних пространство таких растяп, как я, не пускают.
Я взмахнул в отчаянии руками. Постучал пальцем по запястью левой руки, по стеклянному циферблату часов.
– Завтра! – крикнул я, зная, что она меня не слышит. – Завтра в это же время!
Я стучал по часам, кричал, но она не ответила ни кивком, ни движением губ, только смеялась в ответ, весело, озорно, словно предлагая разделить радость ее, недостижимого для меня, мира. Лицо ее, хрупкое, узкое, еще больше суженное белым пуховым платком, на котором я мог сейчас разглядеть каждую петельку узора, в светлом проеме на фоне темного перрона казалось неземным – так рисовали мадонн итальянские мастера Возрождения. Только без младенца, еще до родов, даже до зачатия.
А потом лицо моей мадонны двинулось, замерло на мгновение, двинулось снова и поплыло, сначала медленно, потом все быстрее, все стремительнее под сдавленный скрежет тяжелых железных колес. Так ее улыбка и осталась – лишь в моей памяти.
Я вздохнул, обернулся и вернулся в свой мир, которому и принадлежал, к толпе усталых людей с серыми мрачными лицами, бесконечным потоком льющихся на мрачную платформу, к Лехе, поджидавшему меня в глубоком арочном проходе.
– Лех, – сказал я, подойдя к нему, – ты все испортил. Все запорол. Надо же тебе было именно в эту секунду появиться. И окликнуть меня.
– А чего? – не понял мой однокурсник.
– Девушку видел? Ту, которая рядом со мной стояла? Я к тебе обернулся, а она в поезде уехала. Не позвал бы ты меня, я бы не обернулся, она бы не уехала. Со мной бы осталась. – Я снова вздохнул: у меня был единственный шанс, и я так нелепо его упустил.
– Какую девушку? – не понял Леха. – Нет, не видел. Не было никакой девушки. Ты был, а девушки не было.
Я посмотрел на него: не шутит ли он, не подкалывает ли меня? Нет, он не шутил, не подкалывал, он действительно не видел. «А что, если ее вообще не существовало? – подумал я. – Вернее, не так. Она существовала, но только для меня одного. А другим видеть ее не дано. Значит, она появилась здесь, на «Лермонтовской», только с одной целью – забрать меня с собой, в свой недоступный мир. А я взял и по-дурацки все проморгал!»
– Ладно, Лех, – вздохнул я, – забудь про девушку. Думай о чем-нибудь другом.
Он согласно кивнул, и мы побрели по вестибюлю – снова «по ходу движения», снова к скрипучему, составленному из искусственных ступенек эскалатору.
Вставка вторая
Выбор темы
В будние дни я встаю в семь утра. Для меня это мучительно рано, если бы не ребенок, я спал бы и спал, проспал бы любое, самое важное дело. Но поразительно, ответственность за ребенка легко перевешивает ответственность перед самим собой. Будильник, подключенный к радио, читает новости Би-би-си с вычурным британским акцентом, я встаю, привожу себя кое-как в порядок и иду на первый этаж готовить сыну нехитрый завтрак. К тому моменту, как я начинаю будить Мика, дом уже пропитывается теплым запахом поджаренного тоста, душ шелестит, нагревая ванную комнату теплой мокрой туманностью.
Мик категорически отказывается вставать, молит дать ему еще минутку, еще две, ругается, отталкивает меня. Ах, как я понимаю его, в моем детстве ранние подъемы в школу были самой жестокой пыткой. Именно поэтому я стараюсь не сердиться, а бужу сына неспешно, внедряясь в его потревоженный сон ласково, а потом, улучив момент, подхватываю на руки почти безжизненное тело и несу его под мягкие, теплые, бодрящие струйки душа. Только так Мик приходит в себя, его глаза наполняются нетвердой утренней жизнью, щеки розовеют. Я заворачиваю его в махровый халат и тащу на кухню, где его ждут готовый сэндвич и стакан молока.
У меня самого по утрам аппетита нет. Мик тоже не проявляет рвения, больше смотрит в окно, отвлекается, но в отличие от меня его ожидает насыщенный учебой день, и зарядиться протеинами ему необходимо. Пока он запихивает в себя куски сэндвича, мы болтаем о его предстоящих учебных заботах, о том, что будем делать вдвоем после школы. Иногда наскоро повторяем какой-нибудь выученный вчера урок – в общем, обычные родительские заботы.
На завтрак отведено десять минут, но занимает он, как правило, минут пятнадцать, а то и двадцать, и в школу мы уже опаздываем. Я начинаю нервничать, покрикивать на сына, подгонять, сетуя на его медлительность, и в результате, кое-как собравшись, мы выскакиваем из дома. Мик на ходу натягивает куртку, я яростно выгоняю машину на дорогу и, нарушая не только правила дорожного движения, но и физические законы сонной Магнолии, пробиваюсь через густой, масленый воздух, разрезая его острым носом моего «Мустанга».
В школу мы опаздываем, хотя и ненамного, минут на пять, на семь, учителя уже привыкли к нашей непунктуальности и махнули на нее рукой, а некоторые даже относятся с сочувствием и пониманием. Все же папаши-одиночки здесь встречаются редко и вызывают (после кратковременного недоумения) умиление, иногда даже слезливое, особенно у немолодых, поживших в своих жизнях теток-учителей. Мик выходит из машины, я целую его в лобик, он касается губами моей щеки, на мое стандартное: «Давай, малыш, грызи гранит…» отвечает что-то типа: «Ты, пап, тоже не скучай», тянет на себя тугую школьную дверь и, перед тем как исчезнуть в темной прорехе дверного проема, еще успевает обернуться и махнуть мне рукой.
Так у меня появляется шесть с половиной чудесных часов, когда я предоставлен самому себе. Я обожаю эти утренние часы, когда ни от кого не завишу, не связан мелочным, гнетущим распорядком, когда меня не подгоняет расчетливое время, безжалостно отсчитывающее минуты, секунды. Я вообще не люблю время и стараюсь как можно меньше зависеть от него. Конечно, полностью отделаться от его бремени не удается, но эти шесть часов принадлежат мне и только мне.
Сначала я захожу в кафе, то самое, расположенное на единственной игрушечной площади, чистое, просторное, слишком отчетливо переполненное незамутненным, свежим, почему-то всегда прохладным воздухом. Молоденькая, симпатичная девушка Лори, подрабатывающая в утреннюю смену, улыбается мне, я не раз заговаривал с ней, но перейти грань обычной здесь доброжелательности так и не решился.
Я заказываю «латте» в самом большом картонном стаканчике, таком, который можно взять с собой и затем посасывать уже совсем остывший кофе все утро. Но первые глотки я делаю в кафе, минут пятнадцать сижу в глубоком кресле, собираясь с мыслями, составляя из них плотный, спрессованный пучок, чтобы потом, вскоре, у себя дома, вытягивать из него по одной тонкие извилистые нити и в результате сплести что-нибудь замысловатое.
Почему-то я предпочитаю работать на кухне, хотя в спальне на втором этаже, прямо у окна, стоит красивый и удобный письменный стол. Но на кухне мне пишетсялегче, во-первых, больше океанского простора втекает в огромное, на всю стену, окно, а еще здесь уютнее, все под рукой и не давит требовательной необходимостью работать, как, например, давит тот же письменный стол на втором этаже. Здесь, на кухне, вообще ничто не напоминает о подневольном труде, скорее о подспудном, естественно впитываемом из воздуха удовольствии.