Несколько задохнувшись, хотя взошел всего на второй этаж, Павел Иваныч позвонил. ««Три карты, три карты!“— вспомнил он вдруг, и ему стало почти смешно. — Почему это я вспомнил? Неужели Маргарита правда похожа на Пиковую даму?» Уже раздеваясь в передней, он еще раз про себя посмеялся: конечно, она сама себя назвала в театре Пиковой дамой, но как обозлилась бы, если б он ее так окрестил!
Маргарита сидела в небольшой столовой, за чайным прибором с печеньями, вареньем, хрустальным графинчиком коньяку. Сбоку на столике самовар. Кроме нее были только молодой человек и пожилая, грубоватого вида дама. Маргарита быстро на него взглянула.
— A–а, явился. Я была уверена, что обманешь. Что? А мы тут en petit comité[168], как выражаются дамы из Орла. Говорят, орловские дамы имеют особые аллюры. Господа, знакомьтесь. Это мой племянник, ученый по деревенской части, что‑то там насчет нашей матушки–земли. Туркестанова, Поздюнин.
Павел Иваныч поздоровался, сел.
— Я не княгиня Туркестанова, а просто Туркестанова, — сказала ему грубоватая дама. — Есть ведь княгиня Туркестанова.
Павел Иваныч слегка развел руками, как бы выражая сожаление.
— Это ничего, — заметил он. — Я вас и не подозревал ни в чем.
Маргарита и молодой Поздюнин захохотали.
— Ты вообще стал смелей и толковей с тех пор, как тебя произвели в генералы.
Павел Иваныч улыбнулся.
— Когда я подымался сюда по лестнице, то мгновенно мне вспомнилось время студенчества. Как я ходил к тебе на журфиксы. Тогда, правда, я был очень бестолков, от робости. Я выражался нескладно. Помню, например, от конфуза сказал вместо: «в отношении торговли» — «в торговом отношении» — и страдал жестоко. Ты, Маргарита, немало меня изводила. А покойный Георгий Михайлович был снисходительней. Но с тех пор я действительно осмелел, хотя и не от генеральства. Я теперь редко смущаюсь, почти не краснею.
Туркестанова взглянула на него сбоку.
— Да ведь вы не так уж молоды, извините меня, чтобы краснеть? Я‑то, по правде, этих нежностей никогда не одобряла, ну, конечно, у барышень… Мне Господь Наденьку послал, не в меня, очевидно, — вспыхивает как жар. Это все нежности, по–моему.
Аккуратный молодой человек Поздюнин возразил:
— Тут дело не в нежности, а в нервности, середина слова не та. Врачи объясняют это игрой вазомоторов.
Туркестанова взглянула на него строго.
— Какие там еще вазомоторы!
Он будто собирался ее дразнить, но вмешалась Маргарита.
— Мой добрый племянник, — она слегка кривила рот, — вспоминает столь далекое время, когда мы с ним были молоды и, значит, могли еще краснеть.
Туркестанова тряхнула головой в наколке.
— Да, да, понимаю. При жизни Георгия Михайловича. А уж он сколько умер? Лет восемь?
— Восемь, — ответила Маргарита, как бы недовольно.
— Умница был покойник, — доложила Туркестанова, — Да очень женщины избаловали. Хотите сердитесь, хотите нет, душа моя, — она обратилась к Маргарите, — а уж очень бабам нравился.
В глазах Маргариты что‑то скользнуло, но она сдержалась.
— Мне самой он нравился, оттого я за него и вышла.
Поздюнин несколько сощурил глаза, в которых был холодок, и покосился на Туркестанову.
— Признавайтесь, Варвара Михайловна, сами были неравнодушны.
Туркестановой показалось это дерзостью. Она даже вспыхнула.
— Занеслись, милый мой. Орлом по поднебесью рыскаете[169].
Павел Иваныч взглянул на Маргариту. Тягостное томление было в этом лице. Ему стало даже жаль ее. «Злобные они, это и плохо. Все они друг друга не любят, но зачем‑то собираются, караулят, подсиживают». Ему сделалось скучно, той унылой скукой, как бывало во времена студенчества, здесь же. Правда, он теперь не смущался и знал, что если б его стали поддевать, задирать, он или совсем не обратил бы внимания, или дал бы такой отпор, что уж, наверно, никто не решился продолжать. Из некой учтивости к Маргарите, которой неприятно было направление разговора, Павел Иваныч попытался свернуть его на другое.
Известно, что для так называемых жителей столиц и для разных petits comités самые подходящие разговоры — о театре. Тут разгораются страсти, но кипение их невинно, и в общем всем все равно; вряд ли можно очень расстроиться из‑за преимуществ Собинова пред Смирновым[170], а оживление такие споры вносят.
Павел Иваныч напомнил все о той же «Пиковой даме», которая ему понравилась в Мариинском, — и вызвал бучу. Налетела на него Туркестанова. Как нередко бывает с дамами горячими, некрепкого ума, она стала возражать не ему, а себе, своим мыслям, к которым «Пиковая дама» не имела отношения. По поводу Чайковского вспомнили Чехова, «Трех сестер», «нытье», и перешли на Художественный театр. По обычаю Петербурга, Художественному Театру влетело. Теме этой даже обрадовались, она объединяла в дружности обвинений. Павлу Иванычу, человеку непосвященному, неясна была причина. Точно кто‑то обидел этих людей, например оклеветал их близких, родных. И вот они взволновались.
— Впрочем, господа, вы поосторожней, — сказала Маргарита. — Здесь добрый провинциал; разумеется, он за всех этих господ Станиславских, а? За евреев, кадетов? Недавно мне рассказывали — знаете? — об одном любителе этих жидовских искусств — у него над кроватью Милюков[171] висит, как икона. Говорят, для большего либерализма он красное dessous[172] носит.
Маргарита засмеялась неприятным и, как Павлу Иванычу показалось, надорванным смехом. Что‑то было в нем больное. Точно и не так смешно ей самой, и до Милюкова мало дела, и до того господина, что якобы носил пурпурные кальсоны. Но надо было нести роль остроумицы.
— Ты, мне кажется, какую‑то чепуху рассказываешь, Маргарита, — остановил ее Павел Иваныч. — Например, выходит, будто Станиславский из евреев?
— Каков? А? Чепуху, мол, говоришь?
Маргарита совсем оживилась и будто даже забыла о неприятном разговоре про мужа.
— Это называется срезал, с толстовской прямотой. Понимаете, человек земли: явился, посмотрел и срезал.
Молодой Поздюнин, «будущий министр», с самого начала удививший Павла Иваныча необыкновенной размытостью кожи, гладко зачесанными на пробор волосами и таким выражением удобных, серых глаз, точно и они у него причесаны, возразил в том смысле, что хоть Станиславский не еврей — этого никто не утверждал, — но связь Художественного театра с интеллигенцией, а отсюда и еврейством — несомненна.
Павел Иваныч покачал головой и не стал спорить. Не потому, что считал свою позицию слабой, а просто ни к чему было: не хотелось. Молодой человек понял. Быть может, принял за неучтивость, и замолчал сам. Впрочем, некогда было бы и спорить: пробило шесть. Туркестанова, шурша, встала. За ней поднялся и будущий министр.
Павел Иваныч тоже собирался трогаться. Маргарита удержала его.
— Погоди, подожди немного, жидо–кадет. Не хочешь ли со мной одной посидеть, а? Хотя бы в гостиной.
С уходом гостей Маргарита как бы ослабела; спустила тон, что‑то усталое показалось в ней. Они перешли в гостиную. Тут было сумрачно, закат, красноватая мгла наполняла комнату. Топился камин. Маргарита не зажгла света, уселась к огню. Павел Иваныч тоже. Он закурил, пускал дым и смотрел, как он втягивается в камин.
— Ты почему захотела, чтобы я остался? — спросил он.
Маргарита сидела в кресле несколько нахохлившись.
Длинной ногой в лакированной туфельке, заложив ее на Другую, она слегка покачивала у каминной решетки.
— Мне к тебе никакого дела нет. Если хочешь — уходи.
Павел Иваныч смягчился.
— Да, конечно, дела нет. Я и не думал, что дело.
Маргарита помолчала. Потом произнесла:
— У меня сегодня страшная тоска. Мне и не захотелось одной оставаться. У меня бывают такие приступы. А?