Обычно Антонина Владимировна не пила; но тут отступила от нормы и соблазнилась двумя фужерами пива. Мсье же Фомин выпил водки и заказал почки на сковороде, которую подавали на пылающих углях, так что она вся шипела. Это произвело на Антонину Владимировну впечатление — как доказательство тонкого вкуса и изысканности компаньона. Когда же еврейчики развели на скрипках нечто чувствительное и хмель подтуманил голову, стало казаться, что и сама она чрезвычайно шикарная и нарядная дама, и мсье Фомин не просто мсье Фомин, а молодой князь, который привез ее сюда на автомобиле и завтра умчит в Париж, где будет одевать у лучших портних. А это — вовсе и не ресторанчик с девицами, нуждающимися в спасении, а первоклассное учреждение, почище «Праги» или «Метрополя».
Мсье Фомин жевал не без жадности.
— Здесь готовят отличные почки. А вы еще не хотели заходить!
Он несколько подвыпил, развеселился и стал беспричинно улыбаться. В его глазах и в ноздрях что‑то мелькало. Впервые со сладким смущением она почувствовала, что нравится ему как женщина.
— Как по–вашему, — спросила она, замирая, — бывает чистая дружба между мужчиной и женщиной?
Мсье Фомин, вероятно, не сразу бы ответил, и неизвестно, имел он на этот счет мнение или нет: как раз в ту минуту его хлопнули по плечу, и, обернувшись, он увидел Шалдеева. Шалдеев мотнул головой, так что встряхнулась вся его грива, и протянул правую руку Антонине Владимировне.
— Хозяюшке почтение.
По своей позиции мсье Фомин должен был бы остаться недоволен, что не к месту подошел Шалдеев; но он не очень любил чувствительные разговоры, в которые уже впадала Антонина Владимировна. И потому даже обрадовался.
— Водочки, — забормотал он, — ты с нами должен водочки выпить.
— Могу. Давай.
И правда, Шалдеев лихим наскоком выпил две рюмки и на повторный вопрос Антонины Владимировны снова мотнул головой и, глядя прямо на нее косоватыми голубыми глазами, ответил:
— Чистая дружба между мужчиной и женщиной, — значит через год дитенка будете пеленать. Это и есть чистая дружба.
Шалдеев выпил еще и пришел в возбужденно–ораторское настроение. Он гремел о детях, об искусстве и мудрости.
— Как мир будет спасен? Вы с Петькой станете его спасать? Или ваша дура, девственница? Мир спасут дети, и кто на детей похож. Это Христос сказал. А если Христа не понимаете, значит, вы дрянь.
Искусство! Напишет пейзажик, либо портрет, в рамочку и сейчас на выставку. А уж там он известный художник, академик! Нет, ты сделайся, как дитя, и чтобы у тебя глаза раскрылись, чтобы ты такое увидел, чего никто не видит, — вот тогда ты мир спасешь.
— Увидеть, чего не видят другие, нельзя, — заметил мсье Фомин. — Или это значит, ты болен, у тебя галлюцинация.
Шалдеев рассердился, стал очень наседать на мсье Фомина: бранил его и все приближал к его лицу голубые глаза, в которых временами, правда, проносилось безумие.
Антонина Владимировна плохо его понимала, но нельзя сказать, чтобы он ей был неприятен. Все же мсье Фомин больше нравился, напоминая ангелочка в чистейшем оригинале.
Было уже два, когда они тронулись. Шалдеев философствовал и в передней, а когда вышли на улицу, поднял воротник осеннего пальто и, крепко надвинув шляпу, зашагал по Тверскому бульвару. С собеседниками едва простился, особенно с мсье Фоминым.
Собеседники под ручку направились к Бронной. Антонина Владимировна была теперь уже уверена, что затронула сердце мсье Фомина. Как всегда бывало с ней в этих случаях, она внутренно закипала и млела. Он же помалкивал и только насмешливо хмыкнул по поводу товарища.
Швейцара в подъезде у них не полагалось. Они взбирались по довольно грязной лестнице; пахло сыростью и копотью лампочек, висевших на поворотах маршей. Взойдя наверх, Антонина Владимировна американским ключом отворила дверь, и они оказались в темной прихожей. Мсье Фомин снял пальто, помог раздеться и Антонине Владимировне, а потом обнял ее и стал очень решительно целовать в губы.
Такого маневра она не ждала. Предварительно следовало не раз поговорить о дружбе, возможности вечной любви, о свойствах любви мужской и женской и о преимуществах последней. Вело это, разумеется, к одному. И хотя она изумилась, — но ее изумление было приятное, а сопротивление, по доброте сердца, краткое и слабое.
Г–жа Переверзева в это время совершенно честно спала в комнате рядом.
IV
Позиция мсье Фомина в доме весьма укрепилась. Довольно быстро, неизвестно каким путем, и прислуга, и даже мастерицы почувствовали, что он стал не просто студентик–жилец, а барин. Теперь сама Антонина Владимировна следила, чтобы ему вовремя убирали комнату, чистили платье, чтобы кофе по утрам был хорош. Как всегда случалось с ней, она помолодела, воодушевилась, и еще лучше спорилась у ней работа. Крошки и содержаночки были вполне довольны. Ее же главная жизненная радость заключалась теперь в том, чтобы хорошо жилось мсье Фомину, чтобы он ее любил, как была влюблена в него она, и чтобы ни в коем случае не заглядывался на других женщин, — иначе, на ее языке, это была бы «эксплуатация труда честной девушки». Неудобно, в этом отношении, оказывалось соседство мастерской, где процветали разные Аксюши, Леночки; но Антонина Владимировна полагала, что не может мсье Фомин, человек интеллигентный, предпочесть ее какой‑нибудь девице, которая, пожалуй, и не знает, возможна ли чистая дружба между мужчиной и женщиной.
Почуяла перемену и г–жа Переверзева; и хотя фактов ясных не имела, все же у нее явился слегка обиженный тон; конечно, была она строгой девственницей, все же казалось странным, что успех имеет Антонина Владимировна, а не она. Она безусловно красивей. Правда, у Антонины Владимировны шляпы. Безусловно, все из‑за шляп. И хотя мсье Фомин ничего ей дурного не сделал, но и к нему шевельнулось недоброе чувство. Когда, розовый, заспанный, ходил он через всю квартиру умываться, с полотенцем на плече, она, встречаясь с ним, думала: «Несомненно, чистюля. Но все это не может кончиться добром».
Свой пророческий дар пришлось ей применить однажды и в конторе. Одному сослуживцу, желчному г–ну Андрюшину, некогда бывшему в университете, она раз сказала, когда он к ней придрался:
— У вас такой характер, господин Андрюшин, что смотрите, как бы начальство не обратило на вас внимание. Я уверена — это так и будет.
Через несколько дней, за ошибку в записывании накладных, Андрюшин действительно получил нагоняй. Очень раздраженный, проходя мимо нее, он сказал:
— Напророчила, унылая Кассандра!
Г–жа Переверзева сделала вид, что не обращает внимания, но слышала. Ее задели непонятные слова: что это за унылая Кассандра? На другой день она обращалась кое к кому из товарищей. Слова «Кассандра» никто не знал. Она обеспокоилась. Может быть, это оскорбление? Пусть не думает, она одинокая, но честная, и сумеет защитить себя. К Антонине Владимировне она не направилась, — слишком очевидно, что не знает. Но мсье Фомин? Он «универсант», сдает разные репетиции, зачеты, неужто и он не знает?
Выбрав время, когда он был дома, г–жа Переверзева учтиво и с таким видом, что она не за чем‑нибудь, а за делом адресуется к универсанту, постучала ему в дверь.
Мсье Фомин сидел на диване, который недавно поставила ему Антонина Владимировна, и читал «Синий журнал»[157]. В выражениях отменных г–жа Переверзева изложила ему, что ее тревожит незнакомое слово, и не будет ли он добр объяснить, что оно значит.
— Кассандра, — пробормотал мсье Фомин, — да. Это что‑то мифологическое.
Г–жа Переверзева оживилась.
— Быть может, — мельком взглянула она на себя в зеркало, — это имя богини? Я ведь знаю, мифология, это все безусловно боги и богини.
— У меня товарищ есть, Сережка, — ответил мсье Фомин, — он на филологическом. Это такой фрукт, все ответит, что ни спроси. Самые трудные слова знает!
— Скажите, пожалуйста! Несомненно, у него богатая память.