Литмир - Электронная Библиотека

Латинская фраза эта, видимо, особенно озлобила сына, так как он воскликнул:

— Stultus est qui facta infecta facere verbis cupias [10] ! Брось свои латинские изречения, папа, мне они, право же, не импонируют!

— Что же до нашей будто бы неспособности понять твои переживания в Рурской области, — продолжал адвокат с нерушимым спокойствием, — то мы только стремимся в какой-то мере расширить твой кругозор. Но оставим это! Я предвидел эти разногласия и отнюдь на тебя не в обиде. Ибо где же еще, как не дома, можешь ты безнаказанно проявить свою юношескую страсть к противоречию?

Хольту эта сцена была глубоко неприятна. Он сказал по возможности естественным тоном:

— Разрешите мне откланяться! — Быть может, сам он своей строптивостью вызвал эти семейные объяснения… — Мои давешние возраженья были бестактны, — признался он честно, — да и по существу неверны. Часто защищаешь перед другими то, в чем внутренне сам не уверен. Защищаешь, вопреки собственным сомнениям. До свиданья, сударыня! Покорно благодарю! Хайль Гитлер, господин доктор!

Зепп проводил его через палисадник. Он все еще не мог успокоиться. Хольт сказал примирительно:

— Не принимай все так близко к сердцу, Зепп! Мне эта картина знакома. Мы с отцом тоже не ладим.

— Да, но весь ужас в том, что он прав! — возразил Гомулка. — Да, он прав! Но я не могу с этим согласиться, сдаться на милость победителя!

— А ты и не сдавайся, Зепп! Нам не пристало ходить на помочах! Мы как-нибудь сами выберемся из этого дерьма!.Из этого ада! — подумал он.

Хольт пошел вперед по аллее. Не буду я терзаться, сказал он себе. Хватит самоистязания! Незачем вгонять себя в гроб. Найти воображаемую точку, думал он, впиться в нее глазами — и вперед… марш!

Хольт слонялся по Парковому острову и, остановившись у теннисных кортов, некоторое время наблюдал игру двух девиц. Потом перешел на мост. Был уже четвертый час. Он прислонился к деревянным перилам, лицом к палящему солнцу, и кинул окурок в затхлую, стоячую воду.

— Приди же наконец! — сказал он вслух. Он то и дело посматривал на часы, удивляясь, что прошло всего несколько минут. Ход времени разладился! Он снова сказал: «Приди!» Но когда она, выйдя из тесной улочки, повернула к реке, вдруг испугался и, как пригвожденный, продолжал стоять у перил. Она медленно пошла по мосту, словно его не видела, и остановилась, только когда он окликнул ее по имени.

— Я же не могла знать, а вдруг ты это несерьезно, — простодушно сказала она, подняв на него большие глаза. — Вчера я, наверно, показалась тебе дурочкой, я потом уж поняла, когда подумала как следует.

— Нет, это я вел себя как сумасшедший, — запротестовал он. — Я тебе бог знает что наговорил. Представляю, как ты испугалась!

Оба засмеялись, и это окончательно рассеяло их смущение.

— Пойдем купаться? Или сперва погуляем?

— Как хочешь, — сказала она.

Сразу же за зданием суда широкая аллея вела в гору, а там переходила в тихую лесную тропу. Хольту было жарко, он снял пилотку и сунул ее за пояс. На горе их обдуло прохладным ветерком. Хольт рассказал ей первое, что пришло ему в голову, — о «карательной экспедиции» Вольцова перед их рождественским отпуском.

— Это тот большой? — спросила Гундель. — И ты с ним дружишь? По-моему, у него нет сердца.

— С чего ты взяла? — удивился он.

— Вчера, когда они все прошли мимо, он посмотрел на меня. У него лицо… какое-то равнодушное.

— Да, но он верный друг! — воскликнул Хольт, обращаясь больше к самому себе. Стараясь как можно живее изобразить весь эпизод, он показал, как Вольцов метнул тяжелый аквариум прямо на койку Гюнше…

— Ужасно! — вздрогнула Гундель. — А рыбки?

— Там не было рыбок, — соврал Хольт, — только пустые ракушки, камешки и все такое.

— А по-моему, он бросил бы и с рыбками, — сказала она. Хольт промолчал. Перед ним всплыла картина: Вольцов в кабинете естествознания скармливает урчащей кошке цикелевских золотых рыбок…

Лес принял их в свои объятия. Они пошли по прохладной тенистой просеке. Над их головами шелестела листва.

— Ты что-то замолчал!

— Я думаю: может, и у меня нет сердца?

— Не сердись, — сказала она, — я не хотела обидеть твоего друга.

Он размышлял: какая-то она особенная, непохожая на других девушек.

— Те, другие, — начал он осторожно, — говорят, будто ты всех сторонишься… держишься в стороне… Почему же ты меня не прогнала вчера?

— Это верно, я всех сторонюсь, — повторила она. — Они ничего не знают, а говорят, чего нюни распустила. Я этого терпеть не могу. А те, кто понимает кое-что, жалеют меня или делают вид, что жалеют. А я не выношу жалости. Да и вообще… я им не компания.

— Ну а я?

— С тобой, — сказала она, — у меня было чувство, что ты… может быть, и в самом деле меня имеешь в виду.

— Я не понимаю, — растерялся он.

— Но я-то знаю, что хочу сказать, только выразить не могу как следует. А кроме того, могло ведь случиться, что я тебе нужна.

В порыве вспыхнувшей нежности он протянул к ней руку, она отпрянула к самому краю дороги, но все же пошла за ним через высокую до колен чащу папоротника к лесной опушке, где солнце пригревало кусты ежевики. Ветер клонил долу тяжелые колосья золотистой ржи. По ту сторону на холме высился в небе силуэт Скалы Ворона.

— Садись, — сказал он, — земля сухая и никаких мурашек.

Она села на траву, поджав под себя ноги, и принялась теребить какую-то нитку в подоле юбки. Хольт растянулся на земле, заложив руки за голову.

— Расскажи мне что-нибудь. — Он видел, что она задумалась. — Ты потеряла родителей. Расскажи мне про них.

Она колебалась и нерешительно поглядывала на черную базальтовую кручу.

— Об отце я ничего не знаю, — сказала она наконец. — Я почти его не помню. Мне было всего четыре года, когда его арестовали.

Арестовали? Неужели же она… дочь преступника! Зачем только я спросил, подумал он устало… Она внимательно наблюдала за ним.

— Это было в феврале тридцать третьего года, — продолжала она рассказывать. — Он больше не вернулся, хотя еще долго жил — в лагере. Мне было уже одиннадцать, когда пришла похоронная. Это было третьего августа сорокового года. Мама никогда не заговаривала со мной об отце. Но когда пришло это письмо, она стала белее стены. Я и сейчас слышу каждое ее слово. Она говорила: «Я молчала, думала, это поможет ему вернуться… Но теперь, — сказала она, — я не в силах больше молчать». Я так и не поняла, что она имела в виду. А через несколько дней вечером она присела ко мне на кровать и сказала: «Они оплевали твоего отца, они и меня оплюют, но ты не верь ни слову из того, что они про нас скажут». С этого дня все у нас пошло вкривь и вкось, — продолжала Гундель шепотом: — Я часто слышала, как мама уходила ночью, ведь у нас всего-то была одна комнатка с кухней. В декабре — девятого декабря — я пришла из школы и увидела в доме полицию. Они допрашивали меня и допрашивали, а потом какая-то женщина увела меня с собой и долго била, чтобы я рассказала ей все, что знаю. А я ничего не знала. А потом меня поместили в приют для беспризорных детей. Весной мою мать шесть раз приговорили к смерти — ну ты знаешь, как это бывает, — по шести разным статьям, — и тут же казнили. — Она умолкла. — Вот и все. В меня тоже плевали. В приюте были девочки, попавшиеся в краже и даже кое в чем похуже, и все они считались лучше меня. И все они кричали мне «Дрянь!»… — Лицо ее замкнулось. — А теперь иди! Можешь спокойно уходить! Мне никто не нужен!

Он лежал без движения, глядя в бездонное летнее небо, пока не зарябило в глазах.

— Никому про это не рассказывай, — сказал он наконец. — Как бы и с тобой чего не случилось!

Лицо ее посветлело. Он сказал тихо:

— Я не знаю, сколько еще продлится война. Я не знаю, что творится на белом свете и что со мной будет. Иногда мне кажется, что все это дурной сон. Но если я вернусь с войны, вся моя надежда на тебя. Иначе я не знаю, к кому мне возвращаться.

— А может, ты очень скоро меня забудешь?

79
{"b":"20812","o":1}