Причина совершенно не соответствовала той горечи, с которой она о ней рассказывала, – по крайней мере, мне так казалось. У деда и бабушки были друзья, супружеская пара. Когда бабушка умерла, эти друзья еще больше сблизились с дедом, особенно жена, бабушкина подруга, которая очень заботилась о нем. Мама как-то раз застала нежную сцену между ними. Дед целовал этой женщине руку.
– Мне было омерзительно. Тем более что бабушка перед смертью постоянно повторяла: присмотрите за моим мужем, присмотрите за моим мужем!
Маловероятно, чтобы бабушка могла говорить что-то подобное – она умерла неожиданно, от разрыва сердца. И, конечно, эту патетическую реплику – «Присмотрите за моим мужем, присмотрите за моим мужем!» – в уста умирающей бабушки вложила сама мама.
Было еще одно воспоминание, которое в чем-то сливалось с «омерзительным» поцелуем руки, и это воспоминание мама на самом деле не могла вытравить из своей памяти. Когда она в последний раз была в Варне, дед просил, чтобы она забрала его к себе, но она – истощенная долгим и тяжелым умиранием, а в конце концов и смертью моего отца – испугалась тяжелой обязанности и отказалась. Дед провел свои последние годы всеми покинутым в доме престарелых недалеко от Варны.
– Зажал под мышкой маленькое полотенчико, которое я ему подарила, и скрылся за дверью, – сказала она, описывая их последнюю встречу.
Мне кажется, что полотенце в этот последний эпизод она протащила значительно позже. Каждое лето мы привозили маминым болгарским родственникам гору подарков. Не только потому, что она в принципе любила делать подарки. Ей в такие моменты нравился и собственный образ: она возвращалась в Варну, из которой когда-то давно уехала, как добрая волшебница с подарками для каждого. Я спрашивала себя, зачем в сцену расставания с собственным отцом она добавила маленькое полотенце? Как будто этим полотенцем она жестоко наказывала саму себя, как будто полотенце, сунутое под мышку, было самой страшной из возможных картин человеческого падения. Падение происходило у нее на глазах, а она не сделала ничего, чтобы ему помешать или хотя бы смягчить его. Вместо действительно широкого жеста, который, по правде говоря, требовал прохождения через мучительную и долгую бюрократическую процедуру с неизвестным конечным результатом, она сунула в руку деда – полотенце!
Потребность бросить тень на покойных была новой. Но при этом ее претензии не были крупными, речь шла о деталях, которые я слышала впервые, и вполне возможно, она выдумывала их прямо по ходу разговора, чтобы задержать мое внимание и открыть мне «тайну, о которой до сих пор никому не рассказывала». Может быть, ей доставляло удовольствие то, что теперь образы покойных оказались в ее власти. Вспоминая своих уже умерших знакомых, она иногда важно добавляла, словно вдруг решив снизить им оценку в школьном дневнике: «Его я недолюбливала, да и ее я не любила, они мне никогда не нравились, она всегда была скупой, нет, это были нехорошие люди…»
Один или два раза она пыталась было «очернить» образ моего отца, который, по ее словам, был «самым порядочным человеком» из всех, кого она знала, но по какой-то причине все-таки удержалась и оставила на том пьедестале, на который сама и водрузила после его смерти.
– Ты ведь не была в него безумно влюблена, правда? – спрашивала я ее осторожно.
– Нет, но я его любила.
– За что?
– За то, что он был молчаливым, – сказала она просто.
Отец действительно был немногословен. И деда я тоже запомнила как человека неразговорчивого. Впервые мне пришло в голову, что оба были не только «молчаливыми», но и «самыми порядочными людьми», которых она знала.
Возможно, этими периодически возникавшими попытками «очернить» мертвых она освобождалась от чувства вины за поступки, которые могла совершить, но не совершила. Вину за несделанное, за отказ постараться ради близких людей она прикрывала резкостью оценок. Кажется, она просто боялась большей заботы о других. Оттого, что в какой-то момент испугалась жизни так же, как боялась и смерти. Поэтому она так упрямо держалась своего места, своей небольшой системы координат и закрывала глаза на сцены и ситуации, которые могли ее нарушить.
«Лук всегда нужно как следует потушить. Самое важное – это здоровье. Хуже лжецов никого нет. Старость – большое несчастье. Фасоль вкуснее всего с салатом. Чистота – залог здоровья. Когда варишь брокколи, первую воду надо обязательно слить».
Может быть, похожие вещи она говорила и раньше, но тогда я не замечала. А теперь все сузилось. Сердце сузилось. Сосуды сузились. Шаги сузились. Словарный запас сузился. Жизнь сузилась. Она произносила эти избитые истины с особенной важностью. Стереотипы, я думаю, давали ей чувство того, что все в порядке, что мир стоит на своем месте, что она все держит под контролем, что в ее силах принимать решения. Она обращалась с ними как с невидимой печатью и повсюду ставила ее, оставляла свой след. Мозг все еще служит ей, ноги служат, она ходит – правда, с помощью ходунка, но ходит – она человеческое существо, которое все еще знает, что «фасоль вкуснее всего с салатом» и что «старость – это большое несчастье».
Ты еще жива?
– Давай позвоним старой ведьме? – предлагает она. В ее глазах я замечаю неожиданный блеск.
Послушно беру мамину маленькую телефонную книжку, в которой полтора десятка самых важных номеров – я их туда записала, чтобы в любой момент они были у нее под рукой, – набираю и передаю ей трубку.
– Куда пропала, старушка, ты еще жива?
Она часто звонит «старой ведьме», особенно теперь, когда больше не в состоянии к ней ходить. Пупа не только по возрасту, но и по продолжительности их общения была самой старой маминой подругой.
– Не будь Пупы, не было бы и тебя, – говорит мама и повторяет семейную легенду о том, как Пупа, только что закончившая медицинский, ассистировала врачу во время маминых родов («Господи Иисусе, какой же ребенок страшненький!» – сказала Пупа, когда тебя вытащили на свет божий. Я просто замерла от ужаса. А ты вообще не была страшненькой, просто у этой старой ведьмы такие шутки!»).
– Да, Пупа! И у нее жизнь была нелегкой, – задумчиво говорит мама.
Пупа во время войны была в партизанах, там же она заболела туберкулезом. Чего только с ней не происходило, она даже несколько раз была при смерти и сердилась на свою дочь, тоже врача, утверждая, что та во всем виновата. Без нее, часто ворчала старая ведьма, она бы уже давно распрекрасно отправилась на тот свет.
В ней было не больше сорока килограммов веса, передвигалась она с помощью ходунка, была почти слепой, мир видела только в расплывчатых очертаниях. Жила одна, упрямо отказываясь переселиться в дом престарелых или к дочери, в ее семью. Вариант жить вместе с нанятой помощницей она даже обсуждать отказывалась. Как, впрочем, отказывалась обсуждать и все другие варианты. Так что дочка была вынуждена ежедневно навещать ее, каждый день приходила и женщина, которая делала уборку, – кстати, Пупа их часто меняла. Она сидела в своей квартире, засунув ноги в огромный меховой сапог – электрическую грелку. Иногда включала телевизор и следила за пятнами на экране. А потом выключала телевизор и принюхивалась к окружающему ее воздуху. Соседи, ох, эти проклятые соседи, через систему центрального отопления опять пустили в ее квартиру «тухлый газ». Так она говорила, «тухлый газ», потому что из-за него во всем доме начинало пахнуть тухлятиной. Она заставляла домработницу заглядывать в каждый уголок квартиры, не завалился ли куда-нибудь кусок еды или, может, где-то застряла и сдохла мышь, но та клялась, что нигде ничего нет. Кроме «тухлого газа», время от времени проникавшего в трубы центрального отопления, ничто другое ее жизни не омрачало. Проблема была в смерти: та все никак не приходила. Если бы даже она вползла по трубе, Пупа с удовольствием отдалась бы ей. У смерти нет запаха. Воняет жизнь. Жизнь – это дерьмо!