Литмир - Электронная Библиотека
А одежда тонка, будто вовсе и нет,—
из тончайшей поэтовой неги она.
Кальсоны Вильсона — не кальсоны — сонет,
сажени из ихнего Онегина…

Я повторял отдельные строчки, стараясь запомнить то как они были оказаны. Мне казалось, что Маяковский одним своим выступлением разрушил мои сложившиеся с гимназической скамьи правила русского стихосложения.

16

Пастернак стоял несколько боком к залу, невысокий, плотный, сосредоточенный. Еще полный отзвуками голоса Маяковского, я не сразу услышал его и не знал, какое стихотворение он прочел первым. Первое, что проникло в сознание и запомнилось навсегда, было:

В занавесках кружевных
Воронье.
Ужас стужи уж и в них
Заронен.

Я стал приглядываться к незнакомому мне поэту. Синий пиджак, сильно помятый, сидел на нем свободно и даже мешковато. Яркий красный галстук был повязан широким узлом и невольно запоминался, — впрочем, этот галстук у него, вероятно, был единственным: сколько я потом ни встречался с Борисом Леонидовичем в Берлине, всякий раз мне бросался в глаза острый язык пламени, рассекавший его грудь. Пастернак был красив и казался моложе своих тридцати лет. Но поражала не мужественная красота его лица, не яркость его открытых и блестящих глаз, ни даже черный костер волос, а застывшая энергия (о, на одно лишь мгновение!), сила скул, размах лба твердость высеченного из камня, крепкого рта. Кажется, Шкловский сказал, что Пастернак похож одновременно на араба и на его коня, — это очень верно, но только при условии, что араб натянул звенящие от напряжения удила и конь застыл, встав на дыбы.

Пастернак произносил слова стихов ритмично и глухо. Почти без жестов, в крайнем напряжении и абсолютной уверенности в музыкальной точности произносимого слова.

Так сел бы вихрь, чтоб на пари
Порыв паров пути
И мглу и иглы, как мюрид,
Не жмуря глаз, свести.

Конечно, я не понимал таинственного сцепления слов и уж конечно, прослушав стихотворение один раз, не мог пересказать его содержания.

Не он, не он, не шепот гор,
Не он, не топ подков,
Но только то, но только то,
Что — стянута платком.
И только то, что тюль и ток,
Душа, кушак и в такт
Смерчу умчавшийся носок
Несут, шумя в мечтах…

Я слушал с величайшим напряжением, и вдруг «зал, испариной вальса запахший опять», встал передо много музыкальным видением. Я не понимал, и, несмотря на непонимание, конкретная зримость образов врезалась в память:

Дав страсти с плеч отлечь, как рубищу…

Сколько раз я слышал слово «рубище», но вот только теперь я впервые увидел его!

…Разметав отвороты рубашки,
Волосато, как торс у Бетховена…

И опять зримость образа становилась яркой до рези в глазах. Образы не связанных друг с другом стихотворений накладывались один на другой, не уничтожаясь взаимно и создавая неповторимую гармонию. Я верил Пастернаку «на слово», не мог не поверить его абсолютной искренности.

Приходил по ночам
В синеве ледника от Тамары.
Парой крыл намечал,
Где гудеть, где кончаться кошмару…

А это откуда? Ведь этого стихотворения я не слышал?

…Уцелела плита
За оградой грузинского храма…

В тот вечер Пастернак читал стихи из «Сестры моей — жизни» и первым, вероятно, прочел «Памяти Демона», стихотворение, которым начинался сборник. Еще полный звуками голоса Маяковского, я не уловил его, но оно вынырнуло из подсознания уже после того, как я услышал: «Так пел бы вихрь…» Память сделала обратный ход и восстановила пропущенное мною.

По мере того, как я слушал Пастернака, все становилось стихами. Как Орфей, он превращал в поэзию окружающий мир: сутулая спина Эренбурга; красные, возбужденные глаза Шкловского; новый смокинг Дули Кубрика; фигура официанта в заношенной белой тужурке; мраморные столики кафе; я сам, ставший частью этого мира, — все преображалось, все начинало жить до сих пор скрытой от глаз жизнью.

Может статься — так, может иначе,
Но в несчастный некий час
Духовенств душней, черней иночеств
Постигает безумье нас.

Глуховатый голос зажигал произносимые слова, и строка вспыхивала, как цепочка уличных фонарей. Лицо Пастернака было сосредоточенно, замкнуто в самом себе. Я подумал, что таким было лицо Бетховена, сквозь глухоту вслушивающегося в свою музыку. Иногда мне казалось, что я могу осязать звук слов. Все это не поддавалось логическому, рациональному объяснению, но я этого объяснения и не искал, да и не хотел искать. Пастернак ввел меня в четвертое измерение, преобразил мир, я вдруг увидел собственное сердце, пульсировавшее в такт его стихам.

Я вышел из кафе совершенно пьяный от нахлынувших на меня впечатлений. Поднялся на эстакаду, вошел в тускло освещенную станцию метро. Вошел в вагой для того, чтобы выйти на ближайшей станции — Глайздрейэке. Я попал в мир железнодорожных мостов, перешагивавших пустынную улицу. Над головой проносились поезда — грохот начинался издалека, нарастал, обрушивался лязгом и чудовищно ритмичным стуком колес. Этот грохот был похож на стихи Маяковского своей неудержимостью. Я «мял взмахами шагов» мокрый от дождя тротуар, бежал от грохота поездов, но один состав сменялся другим, и после короткой паузы, когда становились слышными звонкие капли, срывавшиеся с черного моста и разбивавшие тонкое стекло луж, снова вдалеке возникал грохот надвигающейся лавины.

Наконец я выбрался из-под воздушного лабиринта мостов и попал на задворки Потсдамского вокзала. Появились тени прохожих, изломанные желтым светом фонарей. Глухие стены складов сменялись слепыми стенами заснувших домов. Уже совсем далеко громыхали тяжелые составы поездов.

Все, что ночи так важно сыскать
На глубоких купаленных доньях
И звезду донести до садка
На трепещущих мокрых ладонях…

Я зачерпнул в луже воды и между крепко стиснутых ладоней увидел отражение — не звезды, конечно, но покачивающегося от ветра, висевшего над головой фонаря. Вот он, мгновенный блеск, тающий в руках, превращающийся в смарагдовые капли, падающие к моим ногам, — вот это и есть поэзия!

76
{"b":"207876","o":1}