Но вот снова наливается тяжестью и крепнет огромный голос:
…а за деревнею
дыра,
и в ту дыру, наверно…
«Наверно» становится настолько зримым и вещественным, что мелькает мысль: такое слово должно писаться через «ять», букву твердую, как гранит.
…спускалось солнце каждый раз…
Голос звучит из-под земли, из самых недр ее:
Но вот слова начинают освобождаться из-под придавившего их каменного пласта, как рабочие, выходящие из горла шахты, и поднимаются все выше, до:
…я крикнул солнцу:
Слазь!
Выше уже некуда, — выше обрывистый склон вершины, но голос продолжает подниматься, не считаясь с законом земного притяжения, до невероятного:
Гроза разражается в безоблачном небе, с молниями и громом:
Нет, это не стихи, во всяком случае, не то, что мы привыкли называть стихами, это нечто новое, не укладывающееся ни в какие рамки, нечто, чему нельзя подобрать точного определения, но что неопровержимо в своем самоутверждении и сверхчеловеческой силе.
О том, как произносил Маяковский конец своего «Солнца», мне пришлось читать несколько разноречивых свидетельств. Возможно, что он исполнял его по-разному, но в тот вечер он сказал последние слова так, что восклицательный знак, стоящий в конце стихотворения,—
Вот лозунг мой — и солнца! —
хотелось бы поставить после слова «мой», а после «солнца» — многоточие. Но может быть, именно в этом и заключалось чудо чтения Маяковским своих стихов: хотя «солнце» было произнесено не громогласно, а как-то «в сторону», скороговоркой, оно все же оставалось самым главным, ключевым словом стихотворения.
После долгих аплодисментов, — аплодировали все: и Кузатов, и банкир Р., и вездесущий Александр Берг, — сквозь плеск последних хлопков в зале раздались голоса, просившие прочесть «Облако в штанах», «Флейту-позвоночник». Голоса множились, но Маяковский прочел «Рассказ про то, как кума о Врангеле толковала безо всякого ума», — Маяковский не забывал, что он читает стихи в Берлине и что перед ним эмигранты, бежавшие из Советского Союза. Он решительно плыл против течения. И опять произошло чудо: обыкновенный хорей, тот самый, которым написан «Конек-Горбунок» (в этом стихотворении всего два перебоя: «и белая мучица» и «флаг на Ай-Петри»), превратился в нечто совсем новое, внеразмерное:
Пьяных
лично
по домам водит околоточный…—
переходящее в плясовую:
Мчала баба суток пять,
юбки рвала в ветре,
чтоб баронский увидать флаг
на Ай-Петри.
Хотя те, кто (в тот вечер слушал Маяковского, знали, что образ Врангеля — худого, очень высокого, в черной папахе и длинной бурке — напоминает силуэт, вырезанный из черной бумаги, и не похож на жрущего семгу толсторожего генерала (кто-то из глубины зала даже крикнул: «Это вы Врангеля с Кутеповым спутали!»), — стихотворение произвело на русских жителей Берлина такое впечатление, что оно потом долго цитировалось по самым непредвиденным случаям: меняя доллары на черном рынке, говорили:
Наш-то руль не в той цене,
наш — в мильон дороже…—
заказывая ужин в ресторане:
…Дайте мне
Всю программу разом!
После «Бабы» Маяковский, подчиняясь все нарастающим требованиям, прочел отрывок из «Флейты-позвоночника»:
Версты улиц взмахами шагов мну… —
но как-то неожиданно оборвал себя, сказав, что он не любит своих ранних стихов, в которых слишком много «каков» («Улица провалилась, как нос сифилитика») и где образы выпирают из текста, прочел «Прозаседавшихся» упомянул о том, что под влиянием этого стихотворения вышел указ о сокращении заседаний, и перешел к поэме
Я еще раз убедился, сколько пропадает, сколько остается недослышанным и недопонятым, когда читаешь Маяковского глазами, — за несколько недель перед этим я прочел «150000 000», и поэма оставила меня равнодушным. То, что Маяковский называл «самоценными виньеточными образами», казалось слишком ярким:
Мы возьмем
и придумаем
новые розы —
розы столиц в лепестках площадей…
Они не сливались с текстом и затемняли его. Но эти же строчки, произнесенные самим Маяковским, перестают быть «виньетками», сливаются с основным замыслом поэмы. Маяковский, читая сатирическую главу об Америке, полную гипербол, от которых «захватило бы дух у щенка-Хлестанова», четко скандируя строки:
Русских в город тот
не везет пароход,
не для нас дворцов этажи…—
с необыкновенной естественностью переходил к строчкам «описательным»:
Отсюда начинается то, что нам нужно,—
«Королевская улица», по-ихнему
«Рояль-стрит».
Слух покорно соглашался с перебоями ритма, с неожиданными сложными рифмами, с речитативом и прозаизмами — все становилось естественным. Думалось — иначе и сказать нельзя, — но происходило это только в том случае, если Маяковский сам, своим голосом, даже выражением лица, убеждал меня.
Наступил перерыв, но голова моя все еще была полна плясовыми мотивами:
А стоит на ней —
Чипль-Стронг-Отель.
Да отель ли то
или сон?!
Я хохотал, вспоминая: